– Молодец! Но последнее, я думаю, говорить никому не надо.

– А я не кому-то, я тебе говорю, Егор Исаевич, чтобы не запамятовал.

– Еще раз молодец! Но беспокоиться обо мне не нужно, память у меня хорошая. А теперь, как говорится, займемся сборами в дальнюю дорогу.

– Я пойду коня напою да сена дам. Мне собраться – только подпоясаться.

Извозчик, не оглядываясь, вышел на улицу, взял вилы под навесом и принялся распечатывать небольшой стог, стоявший в углу ограды. Сбил с него толстую снежную шапку, вывернул большой пахучий пласт и отнес в конюшню, где возле яслей уже дожидался конь, посверкивая в полутьме ярким карим глазом. Сено с шорохом легло в ясли, конь ткнулся в него губами, всхрапнул и мотнул головой, раскидывая гриву. Глаз вспыхивал, будто фонарь.

– Жуй давай, нет у меня хлеба, не захватил!

Конь снова мотнул головой, потянулся к хозяину, шевеля губами, словно хотел поцеловать. Извозчик потрепал его ладонью по крепкой изогнутой шее, вздохнул:

– Эх, Сема, только и есть у тебя одна родная душа – конская. Дожился… Ну-ну, не ластись, сказал же – нет хлеба, не взял. Прости, братец, забыл. Тут обо всем забудешь! Заблудился твой хозяин, Семен Холодов, крепко заблудился, а отступать некуда. Вот и поедем завтра кривое счастье искать. Так что жуй, братец, от пуза, когда еще доведется тебя кормить, я и не знаю…

Взглянул бы сейчас кто-нибудь из деревенских на Семена Холодова – мог бы и не признать. Да и как признать в суровом, угрюмом мужике, который, похоже, состарился раньше времени, когда-то молодого и улыбчивого парня? Времени прошло изрядно, жизнь его покатала вдоволь, научила смотреть вокруг прищуренным, холодным взглядом, а заодно и отметины на лбу оставила – две глубоких, продольных морщины, которые не разглаживались даже в том случае, когда он не хмурился. А хмурым и молчаливым он теперь был почти всегда и разговаривал подолгу и обстоятельно лишь с конем.

После памятной драки за околицей, когда сошлись они на кулаках с Ильей Жигиным, когда не удалось ему одержать победу и пришлось уступить Василису, после развеселой свадьбы, которая несколько дней шумела и плясала на Покров и на которой гуляла едва ли не вся деревня, а он стоял в ограде, слушал и ломал в бессилии сухие верхушки плетня; после всего этого, не в силах пережить позора и не в силах нарушить данного слова, Семен собрался в один день, закинул за плечи тощую и потому легкую котомку и ушел в город. А можно и так сказать – сбежал. Ни материнские слезы не остановили, ни отцовская ругань. Бежал, будто на пожар торопился успеть.

Добрался до Ярска, помыкался всласть по разным углам, перебиваясь с хлеба на квас, досыта нагляделся на разных людей и научился от них лишь одному правилу – никому доверяться нельзя. Только самому себе да еще коню, верному своему Карьке. Купил он его жеребенком, выкормил, выходил, сделался с его помощью городским извозчиком и даже сподобился заработать денег, чтобы заиметь на них маленькую избенку на городской окраине и срубить возле нее такую же маленькую конюшню.

Жил Семен сам-один, правда, время от времени появлялись у него в избенке разные бабы, но подолгу они не задерживались, через месяц-другой он грузил их на сани или на телегу вместе со скарбом и отвозил туда, откуда взял. Бабы, как они потом сами рассказывали, долгой совместной жизни с ним не выдерживали: молчит, будто язык проглотил, смотрит в пол, угрюмо прищурившись, и какие у него мысли в голове шевелятся, никогда не узнаешь. А самое странное, опять же рассказывали бабы, что он всех их в сладкие ночные минуты называл Василисой. И хотя пить он не пил, черным словом не ругался и руку никогда на них не поднимал, бабы все равно боялись его и, устав от этой постоянной боязни, просились, чтобы он их с миром отпустил. Семен, не говоря ни слова, шел и запрягал Карьку.