Полгода он по судам мотался, невиновность свою доказывал. И вроде верили ему и судья, и присяжные, и следователи, да и доказательств вины прямых не было, но всё равно что-то там у себя проверяли и перепроверяли много раз. То как свидетеля вызовут, то как подозреваемого. А тут, пока он по судам ездил да оправдывался, Катерина совсем умом тронулась: как приезжает Михайло домой, сразу в ноги ему кидается и умоляет переехать скорее, потому что ночью ведьма с бельмом на глазу то к её окну подходит, то у кровати появляется да смотрит молча, с укоризной, да руки тянет к животу Катиному, будто ребёнка из чрева забрать у неё хочет. Дети уже родной матери шарахаться стали и всякий раз просили отца не уезжать в город, не оставлять их с нею наедине – страшно им было. Он жену, как мог, успокаивал, говорил, мол, из-за беременности переживает, вот и мерещится всякое, просил старшего сына, Витьку, за мамкой приглядывать, пока дела судебные решаются. Да только не помогло это. Однажды осенью кузнец отлучился в город на неделю, а когда приехал, увидел ужасающую картину: запуганные сыновья заперлись в своей комнате, а Катерина расхаживала в сенях, баюкая свёрток с мертворожденным младенцем, синюшное личико его целовала и грудью кормить пыталась…

Оформил Михайло жену в диспансер для душевнобольных, попробовал жить, как раньше, да не смог. Сыновья ночами спать не могли: всё боялись, что матушка домой вернётся с синюшным мальчиком и будет требовать от них понянчить братика. Да и сам кузнец совсем в тоску впал, думы невесёлые его терзали. То о женщине той, что он на смерть в тот вечер, сам того не зная, выгнал, то о супруге несчастной, то о младенце погибшем. Через пару месяцев понял он, что не может больше так, и принял решение вначале мальчишек к брату в город отправить, затем дом в Осинове продать, а в городе на вырученные деньги квартиру взять или комнату – на что хватит.

И вот теперь он, наконец, сумел с горем пополам продать свой дом в деревне (ещё повезло, дом-то у него лучший в Осинове был) и ехал к сыновьям, да делал вид, что слушает болтовню соседа по купе – заводского работяги.

Алёшка похлопал его по плечу, заставляя очнуться от воспоминаний:

– Скоро наша станция. Собираться пора.

– Давай я раньше сойду. Мусор заодно вынесу, – охотно согласился мужик, поднимаясь со своего места.

– Ну так а что с женщиной той стало? – спросил Лёшка. Кузнец словно встрепенулся. Конечно, рассказал он ему далеко не всё: зачем чужака в такое посвящать? Не поймёт, да и слишком личное это. Упомянул лишь, что помог приезжей даме, одолжив ей велосипед, она уехала, а после её в розыск объявили, а его, Михайлу, свидетелем по делу часто вызывали. Но Ряскин, похоже, почуял, что ему показали только вершину айсберга, и жаждал выудить из попутчика хоть какие-то подробности.

– А? Да если б я знал, нешто не сказал бы им? Заблудилась, наверное. Предупреждал ведь её, чтоб ночью незнакомою дорогой не ездила да в лес не ходила. Ладно, пора мне… Бывай! – он пожал попутчику руку, подхватил пакет с мусором и направился к выходу. Поезд еле тянулся вдоль станции.

На перроне стояли встречающие в пёстрых беретах и куртках. Выделялась среди них одна дама в тёмном платье и пальто, с рыжими, идеально уложенными волосами до плеч и голубыми глазами. Красивая была. Дорогая, как сказал бы Лёшка. Только с глазом у неё что-то странное было. Бельмо или глаукома. Ряскин не знал, как эта болезнь называется.

Могилы

Старый лес давно уснул, опустив ветки и затаившись в ночной темноте. Сверчки в траве пели свою колыбельную, а луна мягким свечением выглядывала из-за чернёных туч и ненавязчиво пробиралась в одинокие окна. Иван потушил свечку, смахнул крошки хлеба со стола шершавой ладонью и побрёл к своей лавке в углу. Накрылся фуфайкой и отвернулся к стене. Задышал тяжело, протяжно, с редкими покашливаниями, силясь скорее заснуть.