– С семьдесят второго. В январе тридцать три исполнилось. Пятого января…. Возраст Иисуса Христа!

– Вот видишь! А я с шестьдесят третьего. Февральский. Девять лет разницы, меньше даже. Кроме того, мы с тобой почти родственники. На одной бабе женаты были. Молочные братья.

– Хорошо, – тут же согласился Альфред, – иду на ТЫ! – как-то он резко опьянел, – Буду звать тебя Алексеем… Или братом… А ты не сердишься на меня за Катеньку? На то, что я… ну, на твоё место?.. Что Катенька… что мы с ней…

– Не сержусь. Чего нам теперь-то враждовать. Тем более когда Катерины нет уже в живых.

– Нет, – пьяно подтвердил Альфред, – нет её больше… Нет бо-о-льше моей… нашей Катеньки… Катенька, она знаешь, какая бы-была? Знаешь, конечно… Она хо-о-рошая бы-была… Умная. И работать лю-у-била… А ещё она ве-е-сёлая бы-была, шутила часто… Пархома как-то назвала г-г-господином Пархоменко. А он ду-у-рак дураком, возмущается, говорит: Моя фамилия Па-а-рхоменков, у меня, гово-о-рит, «В» на к-конце. А она ему: А мне всё равно, что у вас на к-конце. Меня ваш конец со-о-ве-е-ршенно не ин-те-ре-сует…

– Да, нашла, с кем шутки такие шутить, – пробормотал Сидоров.

Альфреда совсем развезло, он уже болтал всякие глупости, сильно заикался, плакал, а то лез обниматься с Сидоровым или грозил невидимому Пархому перегрызть горло. Потом Альфред вырубился окончательно. Сидоров перенёс его из приёмной-столовой в кабинет-спальню и уложил на матрац. Под голову положил резиновую надувную подушку в розовой наволочке из плюша.

Альфред вдруг очнулся и пьяно посмотрел на Сидорова.

– Один из этих подонков, перед тем, как Катеньке горло перерезать, скотч ей со рта сорвал и говорит: «Ну что, сука, понравилось тебе?.. А знаешь, что у Пархома на конце? Да то же самое, что у любого мужчины». А она отвернулась от него и сказала тихо: «Прости меня, папочка…». Почему она так сказала?

– Не знаю. Спи.

– Я тоже не знаю, – бормотал Альфред, засыпая. – я Катенькиных родителей никогда не видел…

И я не видел, подумал Сидоров.

3

Вернувшись в приёмную, Сидоров, не спеша, убрал остатки еды, допивать не осиленную Альфредом водку не стал, поставил кружку на подоконник (проснётся Альфред, будет чем парню опохмелиться), закурил и стал вспоминать Катерину и все четыре года, прожитые с нею в радости и в печали…


Пожалуй, радости было больше. Да что там – гораздо больше!

У Сидорова никогда не было такой женщины. Нельзя было назвать Катерину красавицей: нос с горбинкой, к тому же большеват, да и рот не маленький, подстрижена коротко, по-мальчишечьи. И роста не модельного – от силы метр шестьдесят, но на каблуках ничего. Чёрненькая и смуглая, как мулатка. А глаза! Ах, эти чёрные глаза! Тёмно-карие, с какой-то дрессированной искоркой и чертовщинкой. Мимо Катерины можно было легко пройти и не заметить её затаившейся привлекательности. Даже если в эти чёрные глаза посмотреть. Они могли быть холодными и презрительными, а могли быть сияющими и призывными. А могли…

На той вечеринке Катя была при полном параде: в чёрном бархатном платье, полностью закрывающем грудь, но открывающем спину чуть ли не до самой поясницы, в туфлях на высоких каблуках-шпильках. На правом обнажённом плече – тоненькая узорная полоска татуировки. Из украшений – маленькая серебряная брошка на груди, эдакий паучок с крошечными циркониевыми крапинками на лапках, серебряные серёжки из той же коллекции, и серебряный же перстень на среднем пальце правой руки. Перстенёк особенный: к нему уголком был прикреплён ажурный треугольник, имитирующий паутинку и покрывающий внешнюю сторону кисти; основание треугольника крепилось к узкому браслету, туго охватывающему запястье.