«это [эпистемологический отказ от опыта] также непростительно для марксиста, поскольку опыт является необходимым средним звеном между общественным бытием и общественным сознанием. Именно опыт – зачастую классовый опыт – придаёт окраску культуре, ценностям и мышлению; именно посредством опыта способ производства осуществляет решающее давление на другие виды деятельности… Классы возникают потому, что мужчины и женщины в рамках определённых производственных отношений идентифицируют свои антагонистические интересы и начинают бороться, мыслить и задавать ценности классовыми способами. Таким образом, процесс формирования классов – это процесс самосоздания, хотя и в уже заданных условиях»[122].

Каким ещё образом способ производства может воздействовать на природу классовых отношений, если не в форме, опосредованной человеческим опытом и интерпретацией? Лишь охватив этот опыт во всей его полноте, можно будет утверждать нечто значимое о том, как отдельно взятая экономическая система влияет на тех, кто её формирует, поддерживает или уничтожает. И разумеется, если сказанное верно применительно к крестьянству или пролетариату, то нет никаких сомнений, что то же самое справедливо и для буржуазии, мелкой буржуазии и даже люмпен-пролетариата[123]. Исключить опыт человеческих агентов из анализа классовых отношений означало бы заставить теорию проглотить собственный хвост.

Второе основание для того, чтобы поместить в центр исследования опыт человеческих агентов, связано с самой концепцией класса. Выявить некий класс в себе – группу лиц, занимающих сопоставимое положение по отношению к средствам производства, – дело хорошее. Но что, если такие объективные структурные дефиниции не находят особого отклика в сознании и осмысленной деятельности тех людей, которые получили подобное определение[124]? Вместо простого предположения о полном соответствии между «объективной» классовой структурой и сознанием не будет ли гораздо предпочтительнее понять, как эти структуры воспринимаются человеческими акторами из плоти и крови? В конечном итоге, категория класса не исчерпывает всё объяснительное пространство социальных действий. Нигде этот момент не проявляется в большей степени, как в крестьянской деревне, где класс может конкурировать с родством, соседством, кликами и ритуальными связями как средоточиями человеческой идентичности и солидарности. За пределами деревни конкурировать за лояльность с классом также могут принадлежность к определённой этнической или языковой группе, религии и региону. Категория класса может быть применима к одним ситуациям и неприменима к другим, она может усиливаться другими связями или пересекаться с ними; для одних она может быть гораздо важнее, чем для других. Те, кто испытывает искушение отвергнуть все принципы человеческого действия, которые противоречат классовой идентичности как «ложное сознание», и ждать «детерминации в последней инстанции», о которой пишет Альтюссер[125], скорее всего, предаются напрасным ожиданиям. Между тем беспорядочная реальность множественных идентичностей так и останется тем опытом, который направляет социальные отношения. Ни крестьяне, ни пролетарии не выводят свои идентичности напрямую или исключительно из способа производства, и чем раньше мы обратим внимание на конкретный классовый опыт в том виде, в котором он проживается, тем быстрее мы сможем оценить как препятствия для формирования классов, так и соответствующие возможности.

Ещё одним обоснованием тщательного анализа классовых отношений является то, что в деревне – да и не только там – классы перемещаются под странными и обманчивыми лозунгами. Они воспринимаются не как призрачные и абстрактные концепции, а в слишком человеческой форме особых лиц и групп, особых конфликтов и борьбы. Специфику этого опыта применительно к рабочему классу уловили Фрэнсис Фокс Пайвен и Ричард А. Клоуард: