А Лильке было не до гостинцев, не до чужих квартир: не терпелось показать сестре новорожденную. И вот Люция поспешила в спальню-детскую и, склонившись над зыбкой, взвизгивая, принялась дивиться на невиданную и неслыханную красоту младенца: дескать, а чей это у нас такой носишечка, а чьи это у нас такие крошечные пальчики, а чей же это у нас ротанюшка… Сана успел спланировать ей на макушку и теперь хмурился: с каждым восторженным словом из глаз женщины сыпались и, буровя кожу его подопечной, проникали в тело – крохотные создания, похожие на пиявок с оскаленными личиками… Но Пелагея Ефремовна не дремала: она принялась сплевывать и стучать по столу, а после показала младшей дочери смачный кукиш: от чего микробные создания истаяли – и, в конце концов, бесследно растворились в кровотоке младенца.
– Чего ты мне кукиши-то кажешь? – возмутилась Люция. Пелагея в ответ многозначительно заявила:
– Перо скрипит, бумага молчит…
– Я не бумага, – оскорбилась младшая дочка. – Это на Венкином заводе машины выпускают, которые бумагу будут делать, а я покамесь не бумага, на мне никто ничего не напишет… И молчать я не собираюсь! Лиль, а зачем ты ребенка в удмуртской зыбке держишь? – обратилась тут Люция к сестре, и, понизив голос, добавила: – Скажут, вотянка рыжая…
– С какого боку вотянка-то?! – изумилась мать младенца. – Андрей – русский, я – тоже. И не рыжая она вовсе, темненькая, вот смотри…
– Мало ли… Найдут, с какого… А волосики у девочки всё ж таки не черные – а каштановые. Эх, деревня вы, деревня! Не могли в Город за детской кроваткой съездить?!
– Да некогда было… – стала оправдываться Лилька. – Да еще найди-пойди в твоем Городе кроватку-то, не на каждом ведь углу их продают! И как ее тащить из Города? Лошадь надо просить в Леспромхозе: дадут – не дадут… А тут Маштаковы за так отдали зыбку. А что: красиво и удобно!..
Сана был совершенно с ней согласен; и еще: в древнем ромбическом узоре покрова зыбки ясно читалось, что зыбочник, в ней прописанный, будет крепко спать, весел будет и здоров.
– А как назвали ребенка? – подошел замешкавшийся где-то дядя.
И у Саны, как тотчас выяснилось, оказалась непереносимость на спиртной дух: он скатился с теткиной макушки, попытался вплестись в перекинутую на грудь косицу Люции, – но не сумел и упал на щеку младенца, где съежился в слезинку, окутанную туманом. И увидел произошедшее с дядей: пока женщины толклись возле ребенка, Венка успел сбегать в сенцы, там в медогонке была у него припрятана чекушка, – и хорошенько к ней приложиться.
– Пока никак, – отвечала Лилька. – Ждем отца.
Люция поинтересовалась, когда ж Андрей прибудет?..
Бабка Пелагея отвечала: дескать, батюшке все ведь некогда, экзамены взнуздали, гонят-погоняют, не дают поглядеть на дитёку!
– Сдаст – и приедет. Скоро уж, – говорила молодая мать. – Зато как выучится – будет журналистом!
– Хвастать – не косить: спина не болить! – тотчас откликнулась бабка и еще подбавила: – Кем хвалился – тем и подавился…
А Люция завистливо вздыхала: дескать, небось в столице будете жить – журналы ведь из Москвы поступают, только там их и печатают…
– А где ж еще-то?! – горделиво поводя плечами, отвечала Лилька. – На самой Красной площади и поселимся.
Дядя Венка вдруг стремительно вышел и вернулся с фотоаппаратом. Люция поглядела и покачала головой: дескать, вишь, фотик купил, ползарплаты истратил, теперь забавляется – чисто юный натуралист! Венка, примерившись, щелкнул сестер, склонившихся над зыбкой, после распеленатого младенца, на щеке которого слезинкой сиял Сана, который, по примеру сестер, попытался улыбнуться «вылетавшей птичке» – правда, безуспешно.