Страха у Дутова не было, было другое – какое-то хмельное веселье, предощущение победы, что ли, желание, как в молодости, в безмятежную юнкерскую пору, похулиганить. Он сделал резкий шаг назад и поманил пальцем немца:
– Утю-тю-тю!
Тот набычился, шагнул к Дутову, поднял тяжелую, с исцарапанным прикладом винтовку, и войсковой старшина больше не стал мешкать да тянуть время – ткнул в него стволом револьвера:
– Хенде хох!
Немец вздохнул хрипло и, бросив винтовку, поднял руки. Дутов набрал в грудь воздуха, крикнул привычное:
– Еремеев!
Не думал он, что верный Еремеев слышит его, но тот услышал и, топоча ногами по доскам, подбежал к командиру, выдергивая из кармана моток веревки:
– Тут я!..
Войсковой старшина шагнул по окопу дальше – рукопашная вместе с рычащими людьми переместилась в самый угол – казаки там доколачивали швабов. Стенки окопа в нескольких местах обрушились, были измазаны кровью, истыканы, под ногами валялись грязные тряпки. И немцы и русские дрались в окопе яростно – кулаками, прикладами, ножами, выстрелов почти не было, только сопение, мат, восклицания, стоны, тупые удары, топот, аханье, всхлипы, хрипы, хруст костей. Выстрелы звучали очень редко, только при крайней необходимости, когда дышать становилось нечем, свет в глазах темнел, а в брюхо целился чужой штык.
Дутов миновал один ход сообщения и отшатнулся – на него, гулко бухая сапогами, несся немец в коротком, не по росту, мундире с закатанными по локоть рукавами. Винтовку он держал, будто дубину, за ствол.
Дутов пригнулся. Тяжелый дубовый приклад просвистел у него над головой. Дутов выпрямился и, стиснув зубы, ударил немца рукоятью револьвера по каске. Раздался звон – шлем «фельдграу» был отлит из прочного металла, ремешок, протянутый под подбородком, лопнул, и каска, похожая на большое, лошадиное копыто, проворно взметнулась в воздух. Дутов ткнул в немца стволом револьвера:
– Хенде хох!..
Сдав немца на руки Еремееву, Дутов снова ринулся в гущу схватки. Воздух над окопом висел смрадный, пахнул кровью, мочой, гноем, гнилью; чем-то противным, пропущенным через желудок, выжатым, вывернутым наизнанку… А неподалеку в кустах безмятежно шебуршали и попискивали птицы, незатейливая возня их никак не совмещалась с тем, что происходило в окопе, писк их был мирным и никакого отношения не имел к войне. Законы мира и войны – разные законы…
Через несколько минут в траншее все стихло. Ко всему безразличные мертвые лежали на дне окопа, вытянув руки, задрав заострившиеся носы. Над мертвыми вновь вились бабочки – опять откуда-то взялись. Живые сидели рядом, отдыхали.
Голова у Дутова была тяжелая, в глазах рябило, хотелось откинуться, разбросать руки крестом и, замерев, провалиться в сон. Он помял вялыми пальцами затылок, втянул сквозь зубы воздух: надо было прийти в себя, но сил на это не хватало, усталость брала свое. Дутов начал щипать жесткие небритые щеки, оттягивать кожу, чтобы сделать себе больно и немного встряхнуться. Наконец последним усилием, – больше ничего не осталось в загашнике, – он заставил себя подняться и выглянуть из окопа.
– Дерябин! – хриплым, едва различимым голосом позвал Дутов своего помощника. – Виктор Викторович!
Казак, сидевший рядом на дне окопа, зашевелился, ожил, повернул голову, передавая зов командира дальше:
– Их высокоблагородие зовут подъесаула Дерябина.
По длинному изгибистому окопу неторопливо двинулось:
– Подъесаула Дерябина – к командиру дивизиона.
Через несколько минут Дерябин – помятый, в гимнастерке с отодранным рукавом, с серым, испачканным глиной лицом, – протиснулся к Дутову: