За углом, в маленькой парикмахерской, работали тоже «русские», муж и жена. Она маникюрша, а он парикмахер, Мила и Сеня. Всякий день и по сегодня, если вы выйдете на угол Авеню Эн и Кони-Айленд, за стеклом парикмахерской вы увидите, как Мила сидит у своей стойки и пилит ногти очередному клиенту, а ее муж Сеня стрижет кого-то. Мила тоже отнеслась к нашей семье дружелюбно, даже подарила нам набор старых вилок и ножей.

– Когда мы сюда приехали, нам эти вилки подарила синагога, – рассказывала она, – сейчас мы уже встали на ноги, и я дарю их вам.

Все нам что-нибудь дарили. Кто кастрюлю, кто простыни, кто ночник. Вещи были старые, но пригодные, и все говорили при этом одно и то же:

– Все понимают, это эмиграция. Здесь все через это проходят. Ничего в этом зазорного нет. Пройдет время – и вы встанете на ноги.

Когда же Мила узнала, что я собираюсь стать писателем, лицо ее стало таким насмешливо-презрительным, что мне захотелось ударить ее. И эта туда же! Сама от восхода до заката ногти пилит – высшая степень интеллектуального труда! И она надо мной смеется!

– Опустись на землю, девочка! – сказала она мне. – Каким писателем?! Здесь Америка! Это тебе не Советский Союз. Ты бы себе что-нибудь попрактичнее придумала. Вот как я, например: закончишь двухмесячные курсы, устроишься в какой-нибудь престижный салон маникюрщицей или, если хочешь, можешь дамским мастером. Ты молодая, тебя всюду возьмут. Ты даже в Манхэттене можешь устроиться.

Позже я уже не спешила что-либо говорить о себе людям, все больше уклонялась от ответа на вопрос, кем я хочу стать, или мычала что-то вроде того, будто я еще не решила.

Мне неприятны были насмешливые взгляды окружающих и то отчуждение, которое вызывала здесь моя будущая профессия; я научилась ее скрывать. Но моя позиция была непоколебимой. Даже если бы они все пригрозили расстрелять меня, я все равно не стала бы ни программировать, ни пилить ногти, ни делать что-либо другое на свете, кроме как писать. Единственный компромисс – это институт кинематографии. Я могла бы стать кинорежиссером, при этом все же не прекращая писать. Писателя во мне можно убить, только если убить меня.

Из русских соседей были еще Слободкины: муж, жена и двое взрослых детей, все как один – программисты. Дядя Денис с женой, очень пожилая пара – пенсионеры. Он, родом из Осетии (это у нас, на Кавказе), приехал в Америку после Великой Отечественной войны. Попав в плен к фашистам, каким-то чудом дядя Денис освободился, а потом решил не возвращаться на родину: боялся, что расстреляют как врага народа. Долго скитался по миру, женился в Турции на турчанке.

Дядя Денис с особой жадностью набросился на деда с бабой, так как все эти годы искал своего ровесника и земляка, друга, с кем он мог бы общаться по-русски.

Меня поразило, что, прожив более 30-ти лет в Америке, этот человек все еще оставался стопроцентно русским. Американцы не были для него своими. Свои старики – вот это было событие! В первый же день дядя Денис принес бутылку и они с дедом как следует выпили на радостях.

– Я даже не мечтал, что здесь, в далекой Америке, мне будет с кем поговорить, – радовался дедушка. – Я перед сыном не хочу говорить… дом наш продали за бесценок. Я всю свою жизнь, вот этими руками… чтобы было, что детям оставить. Это был мой дом, моя гордость! Его начал строить еще мой отец. Но мне он оставил хибару. Он всю жизнь проработал, чтобы оставить мне эту землю и эту хибару. Сколько сил было потрачено, прежде чем эту хибару я превратил в настоящий, шикарный дом! Я расширил постройку, достроил второй этаж, провел газ, воду, посадил сад. Денис, брат, я столько преобразований там сделал, и не перечислить. Так, незаметно – тут новый забор, там виноградник, тут побелили, тут забетонировали… понимаешь? А оказалось, все, на что я положил жизнь, моим детям вовсе и не нужно. Бросили, как грошовый финик, – и все. На простыни обменяли!