– Никак нет. Это уже утром было. «Откуда у тебя, спрашивают, – большевистская газета? Кто тебе ее дал? Кому ты ее из казаков читал? Не хочешь сказать? Под арест!» А газету-то не отобрали. В кисете моем осталась. Я ее сразу под стреху в сарае спрятал. Думаю: «Теперь пойди докажи». На следующий день выводят: «Одумался?» Молчу. «Ах так! Мы тебя, подлеца, расстреляем. Такой-то на тебя показал и такой-то». Не пропадать же! За ночь стенку руками подрыл – вот, смотрите, кожа ободрана…

– Сегодня четвертое августа. Вчера весь день вы шли к линии фронта.

– Быстрей-то, по лесам хоронясь, разве пройдешь? Даль такая! Верст сорок, не меньше.

– До того двое суток находились под арестом. Значит, курьера в Березовку командир вашего полка посылал четверо суток назад, то есть тридцать первого июля.

– Так точно. Мы только на хутор пришли. Еще кони не расседланы были.

– Как объяснить тогда, что, вопреки вашим показаниям на допросе в штабе батальона и вот здесь, сейчас, на самом-то деле, как нам совершенно точно известно, штаб Четвертого конного корпуса стоит в Березовке лишь с позавчерашнего дня?

– Как с позавчерашнего? Не может с позавчерашнего! Вы, товарищи, подозреваете? Я всей душой. Да что же вы?

– Снимите правый ботинок.

– Товарищи? Как это понять? Вот и статья в газете… И приказ Реввоенсовета вашего был: с пленными обращаться как с братьями. Другое дело – казаки. Разденут, разуют – и в балку… Я даже не пленный, я по своей воле к вам.

– Держите его. Дайте ботинок. Что это?..

В избе, где шел допрос, находилось тогда шесть человек. Этот задержанный, четверо красноармейцев и политком 356-го полка, приземистый широкоплечий мужчина лет тридцати, в кожаной тужурке и кожаной фуражке с красной звездой на околыше. И вот он-то поднес к глазам задержанного вынутый из металлического зажима листок:

– Что это?

– Не знаю, – лицо задержанного заблестело от мелких капель пота. – Поверьте… честное слово…

Тут же, высвободив руку, он выхватил этот листок, сунул в рот и начал жевать.

Его сбили с ног, стали душить. Он мычал, извивался, бился головой об пол и – жевал, жевал. Как трудно, оказывается, проглотить комок бумаги!

Наконец это ему удалось. Перестав сопротивляться, он обессиленно вытянулся всем телом.

Его поставили на ноги.

– Дура, – сказал политком. – Твой вот где.

Из ящика стола он вынул другой листок, но теперь уже держал его подальше от задержанного.

– Три, семь, восемь, один, пять, – начал было читать он и резко оборвал себя: – Хватит волынить! К кому шел? Ну? К кому?

Задержанный вновь задвигал челюстями, и так яростно, что политком рассмеялся:

– Дожирай, дожирай… Вот же он, подлинник.

Судорогой свело все тело задержанного. Его опять повалили, стали раздвигать зубы. Политком растолкал всех, упал на колени, склонился к самым губам его:

– К кому шел, говори!

Задержанный прохрипел:

– Сегодня всех вас порубят, мерзавцы…

Глаза его остекленели.

– Отравился.

Политком 40-й дивизии Михаил Ермоленко прищурясь смотрел на политкома штаба дивизии Григория Мишука. Тот продолжал:

– За щекой у него была капсула с ядом. Допрашивающие этого не заметили. Думали, все еще жует подсунутую ему бумажку.

– Ошибка грубейшая.

– Кто мог подумать? Считали: пусть пожует. Потом подлинник записки предъявят, скиснет.

Ермоленко молчал, и по виду его нельзя было понять, достаточно ли ему этого объяснения.

– Что несомненно? Шел он к кому-то сразу за линией фронта: с собой ни шинели, ни еды, ни денег, ни оружия. С расчетом, что вскоре встретят, выйдет к своим.

– А если расшифровать записку?

– Этим займутся. Но сегодня надо не упустить другое: пока свежо, опросить всех, кто с ним встречался в полку, в роте, во взводе. Не пытался ли он уже кого-то известить о своем задержании?