Первым там значился Джозеф Вейнберг, один из лучших студентов, которые когда-либо учились у Оппи, далее следовали еще восемь имен, по одному на строчке. Все коллеги-физики. Оппи поднял глаза от списка:
– Генерал, говоря по совести, я просто не могу этого сделать.
– Роберт, прошу вас как друга.
– Я и отвечаю как друг.
– Что ж, ладно. – Гровз тяжело вздохнул и повторил громче: – Ладно. – Он посмотрел в глаза Оппи. – Доктор Оппенгеймер, приказываю вам назвать это имя.
Оппи закрыл глаза и тоже вздохнул. Хок, как он хорошо знал, читал и перечитывал Гюго в оригинале, по-французски. Нельзя допустить, чтобы в эту нехорошую историю оказался втянут непричастный человек. Хок не может не понять этого.
– Шевалье, – негромко выговорил он.
– Кто? – рявкнул Гровз.
– Хокон Шевалье.
Гровз резко подвинул к себе листок и быстро схватил авторучку.
– Произнесите по буквам.
Он медленно и четко произнес имя и фамилию, и генерал записал их печатными буквами.
– В первый раз слышу.
– Он не имеет отношения к точным наукам. Он преподает французскую литературу.
– Вот оно как… – протянул Гровз. – Неудивительно, что его не могли найти.
– Кроме того, – добавил Роберт, – он уволился из университета. Честно говоря, мне неизвестно, где он сейчас живет, но я уверен, что он против всего этого.
– Шевалье… – прочитал вслух Гровз. – Значит, он не американец?
– Вообще-то, он родился в Нью-Джерси.
– Отлично.
– Чем же?
– Американский гражданин, – пояснил Гровз. – И, значит, американская юрисдикция.
Желудок Оппи резануло болезненным спазмом. Он поднялся со стула. Генерал взглянул на него снизу вверх с некоторым удивлением, а потом рявкнул:
– Можете идти! – лишний раз повернув нож в ране.
На следующей неделе Оппи получил письмо, адресованное, как и вся почта обитателей Горы, на п/я 1663, Санта-Фе, Нью-Мексико. Поверх трехцентовой марки стоял нью-йоркский штемпель. Конверт, как всегда, был вскрыт.
Внутри лежали два машинописных листка. Оппи вынул их, развернул, и у него сердце екнуло в груди. Письмо было от Хокона Шевалье и начиналось словами: «Дорогой Опьи». Так, на голландский манер, его называли, когда он, двадцатичетырехлетний, провел семестр в Лейденском университете, а его старый друг старательно осваивал голландское произношение.
Пребываешь ли ты все еще в этом мире? Нет-нет, я знаю, что у тебя все в порядке, чего не могу с уверенностью сказать о себе. Скорее, напротив, у меня серьезные неприятности. Такое впечатление, что из-под меня выбили опору и я одиноко болтаюсь в пространстве без друзей, связей, без надежды, без будущего, с одним лишь прошлым – какое оно есть. Я на грани отчаяния, и в этой обстановке часто думаю о тебе и жалею, что мы не можем встретиться и поговорить.
Первой из неприятностей, гнетущих Хокона, был непрекращающийся разлад с Барб. А что касается второй…
Хок определенно не имеет представления о причинах того, что с ним происходило. Знай он, откуда пошла вонь, тон был бы совсем другим, он, как подобает профессору французской литературы, кричал бы: «J’accuse…!»[15] Но по письму он представлялся совершенно растерянным и брошенным. Шевалье писал, что взял творческий отпуск и отправился в Нью-Йорк, рассчитывая поработать переводчиком в Управлении военной информации. Он три месяца проторчал в Большом яблоке, ожидая, когда же закончится проверка для допуска к секретности – вообще-то, совершенно рутинная процедура, – и в конце концов получил отказ, причины которого никто не пожелал ему объяснить толком. За это время, сидя без работы, он истратил значительную часть своих сбережений. Завершалось письмо такими словами: