И, возвысив голос, он обратился к Агастабалу, уже было миновавшему дом Папа:
– Эй… Нумидиец… Нумидиец… Карфагенянин… кто бы ты ни был, садись за хлебосольный стол Луция Эмилия Папа.
Агастабал обернулся на звук этого голоса и, принимая приглашение, кланяясь и посылая воздушные поцелуи, вошел под портик и заговорил на скверной латыни:
– Привет тебе, любезный патриций, привет всем сидящим здесь благородным гражданам. Я выпью за твоим столом за спасение и величие Рима.
Он выпил, а на рассерженные вопросы бросавшего злые взгляды Нерона смиренно, но честно ответил, что он и в самом деле нумидиец родом, взят в плен во время Первой пунической войны и был рабом, но теперь, по милости своего господина, освобожден, занимается плотницким делом и бесконечно предан Риму, своей новой любимой родине[15].
– Ты знаком с Ганнибалом? – помолчав, спросил его Нерон.
– Как мог я это сделать, если ему всего тридцать лет, а мне уже сорок четыре? С девятилетнего возраста и вплоть до прошлого года он находился в Испании, а я вот уже двадцать четыре года живу в Риме.
– Не слишком-то ты преуспел за это время в нашей речи! – иронически бросил Нерон, уставившись своими небесно-голубыми сияющими глазами в маленькие, черные, злые зрачки карфагенянина.
– Нумидийцу очень нелегко усвоить элегантные выражения вашего прекрасного языка.
– У меня у самого есть рабы-нумидийцы; они живут в моем доме не больше десяти – двенадцати лет, а говорят на языке Латия гораздо лучше тебя, а если уж говорить правду, то и получше меня.
– Они просто очень способные.
– Мне кажется, что ты обделен умом, – добавил молодой патриций, все время пытливо разглядывая нумидийца.
– К сожалению, это так.
Последовало короткое молчание.
– А сейчас, когда ты видишь, как нумидийцы и карфагеняне грабят Италию и приближаются с угрозами к самому Риму, не возникло ли у тебя желания перебежать в их ряды?
Вопрос этот Агастабалу задал всего лишь двадцатилетний юноша красивой наружности и крепкого телосложения, черноволосый и черноглазый. Это был Луций Цецилий Метелл, представитель того знаменитого рода, о котором вскоре будут говорить, что там все мужчины рождаются консулами[16].
– А зачем мне оставлять эти священные стены, за которыми я живу в счастии и покое, зарабатывая своим плотницким ремеслом больше того, что мне нужно, и подвергать себя серьезному риску, занимаясь безумным делом, которое не принесет ничего хорошего ни мне, ни всем нумидийцам?.. Вы, римляне, очень заблуждаетесь, считая нумидийцев друзьями и верными союзниками карфагенян… Это заблуждение!.. Серьезное заблуждение! Мы, нумидийцы и карфагеняне, понимаем зло, идущее от плохих поступков наших владык, которые на самом деле не являются ни друзьями, ни союзниками[17]; и если вы, римляне, как я верю и надеюсь, перенесете войну на африканскую землю, то очень скоро убедитесь в правоте моих утверждений.
Слова эти, произнесенные с видимой, несколько грубоватой искренностью, с угрюмым, почти дерзким выражением лица, хотя и так, что их должны были сразу понять, возымели действие, какое хитрый карфагенянин ожидал от них.
Подозрения рассеялись, сомнения улетучились, и доброму нумидийцу – как его стали называть самые разговорчивые из гостей Эмилия Папа – снова налили выпить, и он осушил кубок за благополучие и величие Рима, а потом собрался попрощаться и уйти от пирующих.
Выйдя из-под портика дома Папа, он увидел чуть в сторонке трех или четырех рабов, помогавших при сервировке стола, а теперь стоявших, скрестив руки на груди, опираясь спинами о стенку.
Один из этих рабов заметил Агастабала, который по внешнему виду сразу же признал в нем африканца и, задержавшись возле него на мгновение, спросил у него по-нумидийски: