– Не документы. Зачем мне документы-мокументы? Я в голове все держу.

– Выбьем!

– Вряд ли, – сказал Берия. – Что ты выбьешь?

– Все!

– А если отвяжешься от меня, дашь мне время и возможность, получишь не только фамилии – ты получишь иностранные связи, ты получишь шпионскую сеть, ты получишь заговор против самого себя. Все будет на столе.

– Торгуешься? – Хрущев вытащил гребешок – маленький, пластмассовый, дешевый – и стал нервно причесывать лысину. – Не выйдет. Ты мертвец!

– Не надо было звать меня, – сказал Берия.

Хрущев засунул гребешок в верхний карман пиджака, будто успокоился, причесавшись.

– Все же скажи фамилии, – сказал он спокойнее, ровнее.

– Близкие к тебе люди, Никита Сергеевич.

Тон был правильным. И даже сочетание второго лица с отчеством.

– Фамилии!

– Мне нужно будет немного, – сказал Берия. – Мне нужно будет… можно я сяду?

– Ноги дрожать устали?

– А тебя, Никита Сергеевич, приговаривали к смерти?

– Думаю, если бы не Хозяин, ты бы меня давно убрал.

– Были на тебя материалы, – признался Берия с товарищеской искренностью. – Серьезные материалы.

– Какие же?

– О репрессиях на Украине, о процессах в Москве, твое письмо Хозяину по Бухарину…

– Стой!

«Дурак я, старый дурак, – подумал Берия. – Об этом говорить нельзя! Неужели я все погубил? Именно сейчас, когда блеснула надежда?»

Хрущев молчал.

– Ты боишься, сволочь, – сказал он наконец.

Берия сдержался от естественного и правдивого ответа: «И ты ненамного лучше меня, Никита».

Вместо этого он произнес:

– Я не дал хода делу.

– А кто тебя просил об этом?

– Многие просили. Включая Хозяина.

– И что же тебя остановило?

– Сегодняшний день. Я допускал, что он может прийти. И тогда ты мне будешь нужен как друг. А не как злобный враг.

– Мудришь и крутишь. Ты не выносил соперников.

И опять Берия подавил в себе фразу: «Ты мне не соперник».

Тем более что фраза в конечном счете прозвучала бы глупо – приговоренный к смерти не критикует своего палача.

– Я все документы уничтожил. Почти все…

– И про других документы уничтожил?

Идет торговля. Ну что ж, украинский куркуль, выстоишь ли ты против мингрельского рыцаря?

– Теперь уже все равно, – вздохнул Лаврентий Павлович.

– Почему все равно? Для партии это не все равно.

– Я – человек конченый, я разоружился перед партией, но партия меня отвергла, Никита Сергеевич, ты же знаешь.

– Сам виноват. Значит, не разоружился.

«Каждая минута, – говорил себе Лаврентий Павлович, – каждая секунда разговора увеличивает мои шансы». Он знал этот закон: если разбойник с тобой разговаривает, а не стреляет сразу, дай ему говорить.

– Послушай, Никита Сергеевич, – сказал Лаврентий Павлович, стараясь отыскать нужный тон – не наглый, не просящий. Тон собеседника. Не то чтобы совсем равного – это может рассердить, но и не униженно просящего. – Ты лучше всех знаешь, что мое положение в Политбюро позволяло мне узнавать о некоторых событиях раньше, чем их участники.

Никита не улыбнулся. Но и не оборвал его.

– Кое-что я прятал в сейфе, кое-что докладывал Иосифу Виссарионовичу. Но были такие вещи, которые я мог докладывать только сюда. – Он постучал себя по виску костяшками пальцев.

– Значит, мы правильно сделали, – вдруг заговорил Хрущев, – что тебя уничтожили. Пока ты живой, от тебя всегда может исходить клевета, яд, вонючая каша.

– Ну уж вонючая каша! – Слово было противно Лаврентию Павловичу. Оно звучало плохо и несправедливо. – Зачем словами бросаться? Мы взрослые люди, руководители великой державы…

– Помолчи, – оборвал его Хрущев.

«Я совершил ошибку? Я не так сказал? Но в чем? В чем моя ошибка?»

Он даже не удержался, обернулся, кинул взгляд на закрытую дверь.