«мир истинный», а бесформенный и не поддающийся формулированию мир хаоса ощущений, – иными словами, некий феноменальный мир другого рода, для нас «непознаваемый».[233] Никакой трансценденции – существует только «феноменальный мир», точнее то, что Кант называл феноменальным миром, поскольку при упразднении трансцендентного теряет смысл и понятие феноменального. Этот «феноменальный мир» не однороден, какие-то его части упорядочены и приведены в соответствие с нашей познавательной способностью, другие – нет. Эти хаотические, трансгрессивные пласты мира метафизика кантовского образца и определяла в качестве трансцендентного. Для Ницше это лишь часть нашего мира, поскольку никакого другого мира для него не существует. Подчеркнем это еще раз: не метафизическое основание, но срез существования.

Мир чистой трансгрессии, мир становления не пригоден для жизни и познания («Познание и становление исключают одно другое»).[234] Здесь необходимо сразу сделать оговорку: мир становления не пригоден только для определенных форм жизни и познания, для тех, что существовали и существуют до сих пор. Но весь пафос ницшевской философии состоит в том, что возможны иные формы жизни и познания (а также иные формы человека и культуры). Уровень власти, ее ступени и иерархия ценностей как раз и определяются той степенью трансгрессии, которую могут включить в себя жизнь и познание. Жизни и познанию требуется иллюзия бытия и сущего, бытие и сущее как необходимые условия, перспективы жизни и познания. Так мы приходим к другой перспективе онтологии Ницше: к перспективе бытия как необходимой иллюзии. Степень этой потребности в иллюзии различается в зависимости от того, на какой ступени воли к власти находятся жизнь и познание. На низших ступенях эта потребность максимальна, вплоть до установки на полное исключение и подавление трансгрессии: метафизика и религия как перспективы, утверждающие вечный и неизменный мир «высших» ценностей, элиминируют трансгрессию из пространства бытия. В искусстве, которое представляет собой более высокую ступень воли к власти, конституирование перспектив бытия и сущего уже освобождается от метафизического принуждения к абсолютной истине. Искусство уже допускает некоторый объем трансгрессии в бытие: «Воля к видимости, иллюзии, обманчивости, к становлению и изменению почитается здесь за более глубокую и изначальную, более «метафизичную», нежели воля к истине, к действительности, к бытию: последнее само – не более чем форма воли к иллюзии».[235]«Бытие» метафизики и религии есть результат бегства от трансгрессии в некий «иной мир». Это обесценивание трансгрессии, обесценивание самой жизни, нигилизм. В искусстве видимость, напротив, есть способ придания ценности миру становления и изменения. Это не бегство, не отрицание, но приукрашивание, перспективное преобразование хаоса трансгрессии в нечто, соответствующее требованиям жизни и роста существ определенного вида.

Наконец, можно допустить еще более высокую ступень воли к власти, которая уже не будет нуждаться не только в негативной перспективе метафизики и религии, но и в приукрашивающей иллюзии искусства. Это будет уже сверхчеловеческая перспектива существования, к которой ближе всего подошли греки в своем дионисийском мировоззрении: «Складывается идея некоего высочайшего состояния одобрения существования, в которое навек включены даже боль, любого рода боль как средство усиления: трагико-дионисийское состояние».[236] Такое дионисийское мировоззрение интегрирует в перспективу бытия те трансгрессивные феномены, которые больше всего подвергались гонению со стороны метафизики, религии и морали. Оно включает волю к «становлению, росту, оформлению, а следовательно – к превозмоганию, сопротивлению, войне, разрушению»