Ипполит Мышкин заявил, что просить, чтобы товарищи разрешили ему сказать речь на суде, так как, все равно, он ни в каком случае не сможет сдержать себя и не сказать суду все то, что накипало у него на душе.
«Не защищаться буду, а буду нападать… Я сын народа: мой отец солдат, моя мать крестьянка, – я имею право, я должен сказать им, что народ им не верить, что он ненавидит их, что они его злодеи…»
Решено было, что Мышкин скажет речь, хотя все знали, что ему не дадут договорить всего и что лишь отрывками можно будет обрисовать причины движения и его содержание.
Начался воровской увоз из крепости и каждый день на окнах не досчитывались трех-четырех товарищей и все труднее становилось дозваться соседей, потому что расстояния росли и росли.
Мы не знали, радоваться ли тому, что скоро все соберемся под одну крышу, или печалиться, смотря на «разорение родного гнезда», как кто-то печально простучал по решетке.
В один из пасмурных осенних вечеров перевезли и меня в предварилку, ввели в тесный ящик и захлопнули дверь. Я стояла посреди камеры, не успев еще собраться с мыслями, как форточка в двери открылась и молодая надзирательница громко сказала: „Идите в клуб, вас ждут». – Я переспросила, – „В клуб идите, уже все собрались… чего же вы…“—Я ничего не понимала, но чувствовала, что есть чему-то радоваться, куда-то спешить. – „В клуб?.. я хочу в клуб… но где же он?..“ – „Так идите же скорее… зовут ведь… ждут…“ —„Куда же я пойду… скажите… поведите…“– „Да вон, вон… в клуб…» Надзирательница тыкала рукою в угол, где стояла раковина ватерклозета. – Я стояла, раскрыв глаза и рот, и ничего не понимала. – „Да есть у вас палка», вдруг спросила надзирательница. „Нету палки», ответила я виноватым голосом. Форточка захлопнулась, а через минуту надзирательница просовывала мне палку в аршин>15 длиною, с тряпкой на конце… „Вот вам и палка, идите в клуб“. Я чувствовала себя несчастной: жажда идти в клуб и невозможность попасть туда терзали мое сердце; беспомощная, я стояла и молчала. – «Господи… все-то ничего не понимает!..“ Дверь шумно отворилась, влетела надзирательница, выхватила у меня палку, открыла крышку клозета, и с повелительным жестом сказала: „Смотрите… тряпкой вниз и выкачивайте воду влево, в трубу… еще напустите воды, всполосните и опять выкачивайте… Ну, теперь становитесь… говорите…» – Она поставила палку в уголь, захлопнула дверь и была такова. Все еще плохо соображая в чем дело, я нагнулась над раковиной и закричала: „Господа… меня привезли…»—„Катю привезли… Катю привезли…» раздались возгласы разных голосов, ясно и громко долетавших до моего уха. „Вы где?»—„Мы в камерах, мы тоже в раковины говорим… это клуб называется… десять человек могут говорить вместе… ты не кричи очень, и так хорошо слышно…»
Моей радости и моему удивлению конца не было. Виданное ли дело – из одиночки в голос разговаривать, да еще с десятью человеками за раз… да еще после трех лет молчания! – Оказалось, что мужчины первые открыли способ говорить через трубы клозетов и передали свое открытие на женское отделение. Тюрьма вдруг заговорила, и не было возможности заставить ее замолчать. – Так беседовали мы почти целый год, меняя составы клубов для лучшего ознакомления со всеми заключенными, пока нас не развезли во все стороны света. И старшее и младшее начальство было вынуждено терпеть «клубы» одиночников, которых поневоле пришлось держать в одной тюрьме, и мы громко обсуждали и отношение наше к предстоящему суду и организацию массового против него протеста. Правда, что за это время жандармы еще ближе ознакомились с характеристикой каждого из нас.