Однако Али все-таки не мираж. И не только потому, что туловом плотноват: больно увесистый обман зрения. Главное, в наших стенах он появился очень кстати. Стал настоящей отрадой. Но не для меня – для мамы.
Прежде ей помогала жить наша дружба. Задорный романтический союз. Он не нуждался в излияниях, подарках, знаках ритуального внимания – мы с ней в грош их не ставили. Когда мне пришлось подделывать внешние проявления своего разрушенного изнутри бытия, оказалось, что формальностям, которые можно сымитировать, между нами нет места. А так понимающе встретиться глазами в самую нужную долю секунды, заговорщицки ухмыльнуться, со смаком выдать цитату из Козьмы Пруткова или Тэффи, как водилось у нас прежде, – ничего этого я больше не могу.
Гомеопатические крупицы радости, сущий пустяк, но без них мама осталась один на один с нудными тяготами быта, отцовыми злыми нападками, сетованиями разочарованной жизнью сестры. Все это и раньше медленно подтачивало ее, а когда единственная крошечная отдушина закрылась, стало убивать.
– Когда же ты опять станешь веселой? – вырвалось у нее однажды так тоскливо, что у меня сердце упало. Я бездарно промямлила что-то ободряющее. А внутренний голос каркнул свое «Невермор».
Зато Али весел неподдельно и постоянно. Резвый, придурковато хитрый, шаловливый. Он создает уйму проблем, но его неуклюжая суета разгоняет морок уныния. Вертя мускулистым задом, он с грохотом обрушивает стулья. Вертя передом, ликующе разевает пасть, пускает пузыри и плюется, как верблюд. Толкаясь – похоже, нарочно, из озорства, – оставляет на своих и чужих липучие рыжие шерстинки.
Он смешной. Маме необходимо смеяться. Это для нее условие выживания. Раньше мы смеялись вместе. Поводы изыскивали где придется, все шло в ход – книги, повседневность, воспоминания. Теперь ей осталась в утешение только лукавая Алишкина рожа с вечной ухмылкой и торчащим справа одиноким недозубом. Неважно, что он не светоч ума, наплевать, что ни к кому особенно не привязан – всем одинаково рад. Он радуется – вот что главное. Тут на него можно положиться.
Выгуливать это сокровище – то еще приключение. Держать его вечно на поводке жестоко, а отпуская, приходится много чего бояться. Ненавижу конфликты. А ему только дай подразнить прохожих. С лаем носится, петляет вокруг перепуганной старушки или разъяренного офицера, забавляется стонущими вскриками одной и грозным рычанием другого. Отбирает у гуляющих детей мячи, а у мужиков, вздумавших нарубить в лесопарке хвороста, топоры. В ответ на такую попытку один недоумок чуть не раскроил ему череп. Доверчивый пес в восторге – игра же! – плясал перед ним, увертываясь от топора с поистине боксерской сноровкой, а этот тип, плотоядно бормоча «Урою, падла!», снова и снова прицеливался, размахивался, мазал, прицеливался опять.
Я бежала к ним со всех ног, выкрикивая извинения и уверения, что «не укусит», но осознав происходящее, изрыгнула угрозу, какой от себя не ожидала. Затрудняюсь вспомнить в точности, что именно услышал из моих уст дровосек, но прозвучало экспрессивно – противник спасовал. Подозреваю, однако, что моя старорежимная бабушка таких бы слов не одобрила.
В тот момент до меня дошло, что какая-то жизнь во мне, пожалуй, теплится. Но пока никто не посягает на безопасность Али, он меня положительно бесит. Ходить с ним на собачью площадку скука смертная. Рявканье тупого отставника-инструктора «Собака должен знать дисциплину!» навязло в ушах. Али с особым цинизмом плюет на этот лозунг. На занятиях он кобенится, как ленивый троечник. Команды худо-бедно выполняет, похоже, все-таки опасается инструкторского гнева, но всем существом дает понять, что с его стороны это не более, чем одолжение. Дома, где ничто не отвлекает, в охотку изображает из себя ученого пса. Перед гостями выпендривается. А вырвавшись на волю, никаких «Ко мне!» и «Фу!» знать не желает, чинно шествовать рядом отказывается категорически, и не поймешь, что с его двойными стандартами делать.