Откуда эта блажь, что за смятение толкнуло потащиться одной в такую даль, в поселок, некогда опостылевший, словно тюрьма? Видно, что-то со мной уже не так. Счастье, с которым я ношусь, как с писаной торбой, дало трещину. Только я пока об этом не знаю. Как и о том, что следующая одинокая прогулка по здешним местам ждет меня на седьмом десятке биографии, затянувшейся сверх предположений надолго. Это будет прощание перед отлетом в Израиль. С мужем.

Не с этим, с другим.

А пока перед глазами проплывают серые, до мелких трещин памятные заборы, домики, сосны, поле за оврагом, груда прелых досок на месте нашей хибарки, пруд, кладбище. Пора возвращаться. Взойду еще только на тот косогор – мы там когда-то…

Додумать не успеваю. На холмике, где я собиралась напоследок испытать еще один мучительно сладкий приступ ностальгии, лежит больная собака.

Невзрачная мелкая дворняжка. Короткошерстная, тускло желтая. Забилась в ямку. Или сама ее вырыла, обеспечила себе последний приют.

Когда с детства имеешь дело с животными, научаешься их понимать без перевода. Пока мы здесь, в Расторгуеве, жили, у нас всегда были собаки.

Эта уже ни на что не надеется. Наши взгляды встречаются, и желтая говорит:

– Уходи. Не мешай умирать.

Она сдалась, но я-то не хочу. В разы быстрее, чем можно об этом рассказать, представляю, что сейчас сделаю. Добегу до ближайшей помойки – вон в том переулке, кажется, маячила мусорная куча. Отыщу, если повезет, какую-нибудь тряпку, на худой конец газету. Псина грязная, а на мне, как на грех, светлое платьишко-мини без рукавов. Ее надо бы во что-нибудь завернуть. Она не встанет, уговаривать бесполезно. Значит, понесу. Сколько она весит? Килограммов пять, как минимум. И у нее наверняка что-нибудь болит, нести придется осторожно. Сумочку под мышку. Будет страшно мешать, ладно, справлюсь… До станции по жаре минут сорок. Электричкой до Павелецкой – еще столько же. Потом на метро до Курской, оттуда опять электричка до Балашихи. Ну, и там от станции полчаса через парк. Сегодня к ветеринару не успеть. Значит, завтра.

Мысленно я уже затаскиваю собаку на наш третий этаж, обливаясь потом и задыхаясь. Тут-то воображение, достоверное, как система Станиславского, напомнило, чего ждать в финале. Вот я на подгибающихся от усталости ногах переступаю родной порог, таща в охапке свою полуживую ношу. И тут на нас обрушивается мощный голос с актерским раскатистым «Р», с богатыми язвительными модуляциями:

– О, подарок? Премного благодарен! А теперь, будь любезна, убери эту мерзость с моих глаз и потрудись – знаю, от тебя мудрено ожидать благоразумия и такта, но все-таки потрудись впредь избавить меня от сюрпризов подобного сорта!

Надеяться, что все обернется иначе, оснований нет. Мама не поможет. В душе она на моей стороне, но бережет мир в семье. А для этого существует единственный способ – уступать ему. Всегда и во всем.

Правда, мы с мужем живем на две квартиры. С тех пор, как сестра перебралась в университетское общежитие, это возможно. Квартиры абсолютно одинаковые – у него в Железнодорожном такая же двушка, как наша балашихинская: в проходной комнате побольше живут родители, в узкой крошечной – мы. Так, может, туда?

Нельзя. Его старики недавно из села. Собака понятна им только на цепи, как сторож. Для них это одна из прелестей жизни в доме городского типа: наконец, хоть на склоне дней, никакой скотины! И тут я приволоку… Нет, скандал они вряд ли устроят. Моя персона действует на них ошеломляюще. Вежливость, обеспечивающая дистанцию почти официальную, глухая закрытость с неизменно приветливой улыбкой, мальчишеское равнодушие к быту, нежелание рожать – по их меркам я, должно быть, монстр. Они-то мне втайне симпатичны, я понимаю, как это много с их стороны – не возненавидеть меня. Но сближение исключено. Такой, как я есть, они меня не примут никогда. А я никогда не стану другой им в угоду. Тут дистанция необходима. Спасительна для обеих сторон. При таких обстоятельствах злоупотреблять их растерянным терпением было бы подло…