Зяма молча встал, вытащил из книги в шкафу спрятанную камею и снова повесил на шею. Самуил доел, произнес благословение после трапезы и встал.

– Спать, спать, Залман, – приказал он. – Дорога каждая ночь. Ты и так потерял много времени.

Он вышел из бейс мидраша, тихонько притворив за собой дверь, а Зяма еще долго сидел, переваривая услышанное от нистара.

«Но как же все-таки мне повезло! За что Самуил выбрал именно меня из тысяч других таких же усердных и незаметных учеников? Ведь если посчитать – сколько сейчас в Галиции, Польше, Румынии, Венгрии, Австрии, России сидит над книгами молодых евреев, мечтающих попасть в ученики к скрытому праведнику. И как мал этот шанс, как неуловимо и мимолетно счастливое стечение обстоятельств, как должен я благодарить Всевышнего за то, что Он все-таки услышал молитвы моего сердца!»

Глаза сами собой стали слипаться, Зяма улегся на лавку и через несколько минут потек, поплыл, закачался, уносимый волнами сновидений.

Так прошло много недель. Дневные открытия продолжались, унося его в дивные поля чудесных, сладостных тайных знаний. На каждое ранее выученное им правило, на каждый поворот мысли, на каждый закон, параграф, примечание существовал свой, скрытый от посторонних глаз комментарий, иногда живущий в согласии с общепринятым, а иногда полностью его опровергающий. Чтобы бродить по этим тропкам, Зяме не требовались книги, у него в голове пряталась целая библиотека, которой он раньше не умел пользоваться. Оказывается, память цепко держала все когда-либо им прочитанное или услышанное, он просто не знал, как отворить ее дверцы. И вот сейчас с помощью камеи эти дверцы не просто открылись, а распахнулись во всю ширь, до предела.

Иногда, забавы ради, Зяма пытался вспомнить то, что учил в хейдере шестилетним ребенком. Все, он вспоминал все, и занудный голос меламеда, повторяющего нараспев: то шма, бо вэтишма, маше Тора кдойша раца леагид[2], и потрепанные страницы книг, и уроки, которые он не выучил и которые выучил.

Зяма будто снова проживал минуты своей жизни, которые пытался вспомнить, проживал со всей отчетливостью и ясностью, словно и вправду находился сейчас не в бейс мидраше Курува, а сидел на лавке в тесной комнатке перед грозным меламедом. Это было безумно интересно и поглощало все его внимание без остатка.

Ночная жизнь тоже не стояла на месте. Мышцы продолжали болеть, к царапинам добавились обломанные ногти, мозоли на ступнях, стертые пятки. Однажды его одежда пропахла гарью, а руки как будто подкоптились от жара пламени.

«Чего только не придумывает мое тело в борьбе с моим же духом?!» – дивился Зяма. После беседы с Самуилом все эти фокусы уже не занимали его внимания. Он попросту шел мимо, взирая на них с изрядной долей отрешенности, как смотрит идущий по улице прохожий на козу за плетнем.

А картины, сами собой всплывавшие в его мозгу, становились все сложнее и все занятнее. Теперь он часами сидел с закрытыми глазами, рассматривая и обдумывая показанное. Пригодилось умение долго размышлять над одной темой, впадая в полную сосредоточенность. Чтобы не пугать соседей по бейс мидрашу, он раскрывал книгу, опирал голову на руки, пряча глаза, и сидел, сидел, сидел, витая, воспаряя и наслаждаясь.

Между тем в Куруве происходили странные вещи. Банда негодяев, скорее всего иноверцев из окрестных сел, принялась чинить пакости евреям. В колодцах стали находить дохлых кошек, в запасенном на зиму сене – ржавые гвозди и колючки. Дверные ручки обмазывали дегтем, а в общественном туалете на женской половине двора синагоги кто-то подпилил доски, и грузная ребецн, войдя первой перед утренней молитвой, провалилась в выгребную яму.