– Правильно, – согласился Манмут.

– Не совсем, – поправил его иониец. – Помните, речь о конструкции пятьдесят девятого года. Так что кидать нужно не четвертак, а десять центов.

И краб раскатисто рассмеялся, пока серебристые банки на конвейерных лентах не задребезжали ему в унисон.


Шершень уже летел навстречу медленно растущему диску Марса, когда схолиаст промолвил, обращаясь к единственному соседу, маленькому европейцу:

– Забыл спросить… Оно как-нибудь называется, ваше судно?

– Да, – ответил Манмут. – Кое-кто решил, что имя ему не помешает. Сначала хотели окрестить «Орионом»…

– Почему? – полюбопытствовал мужчина, следя через иллюминатор, как за кормой стремительно исчезает Фобос вместе с кратером Стикни и гигантской космической посудиной.

– Так именовался проект корабля на бомбовом ходу, созданный земными учеными в середине двадцатого столетия. Однако в конце концов первичный интегратор и начальник над всей экспедицией принял вариант, который предложили мы с Орфу.

– И какой же? – Хокенберри плотнее вжался в силовое кресло: летательный аппарат с ревом и шипением ввинчивался в марсианскую атмосферу.

– «Королева Мэб», – сказал моравек.

– «Ромео и Джульетта», – кивнул собеседник. – Это было твое предложение, угадал? Ты ведь у нас любитель Шекспира.

– Как ни странно, не мое, а моего друга, – откликнулся европеец.

Ворвавшись в атмосферные слои, они летели над вулканами Фарсиды по направлению к Олимпу, Брано-Дыре и Трое.

– А при чем тут корабль?

Манмут покачал головой.

– Орфу не стал ничего объяснять. Лишь процитировал Астигу-Че и прочим отрывок из пьесы.

– Какой именно?

– Вот этот:

Меркуцио: Да здесь не обошлось без колдовства!
Ты встретил королеву Мэб в ночи…
Ромео: Кого я встретил?
Меркуцио: Слушай и молчи.
Повелевает снами эта фея
И малышей пугает в колыбели.
Величиной с колечко из агата,
Что раньше лорды на руках носили,
По лицам спящих ведьмою крылатой
Она кружится в вихре лунной пыли.
Карета Мэб надежна и легка,
И движется на лапках паука;
Прозрачный верх – из крыльев саранчи,
Поводья – бледнолунные лучи,
В тугую плеть закручены ветра
У кучера в обличье комара.
Он ростом вдвое меньше тех червей,
Что водятся в ногтях у сонных швей.
Пчела и белка – добрые подруги,
Прозрачных фей доверчивые слуги,
Для ведьмы изготовили карету —
С тех давних пор она кружит по свету.
Как призрак, Мэб проносится по сердцу
Влюбленного – и вновь оно тоскует,
По лысине придворного холуя —
И вот ему уж снится, что он герцог,
По пальцам судей, дремлющих о взятках,
По юным губкам, ждущим поцелуя, —
За то, что эти губы слишком сладки,
Их злая Мэб покроет лихорадкой…[15]

– …И так далее, и тому подобное, – закончил европеец.

– И так далее, и тому подобное, – повторил доктор филологии.

Населенный богами Олимп заполнял собою все носовые иллюминаторы. По словам Манмута, вулкан поднимался над уровнем марсианского моря всего лишь на шестьдесят девять тысяч восемьсот сорок один фут – во дни Хокенберри его считали на пятнадцать тысяч футов выше. И все-таки… «Этого более чем достаточно», – усмехнулся про себя схолиаст.

А там, на вершине – заросшей травою вершине, – под мерцающей эгидой, поверхность которой переливалась под лучами утреннего солнца, находились живые существа. И не просто живые – боги. Те самые боги. Воевали, дышали, сражались, плели интриги, сходились друг с другом, не так уж сильно отличаясь от людей, знакомых бывшему преподавателю по прошлой жизни.

И вдруг тяжелые тучи уныния, месяцами клубившиеся над головой Хокенберри, начали рассеиваться, в точности как длинные полосы белых облаков, отлетающие к югу от вершины Олимпа на крыльях северного ветра, что сорвался с моря Фетиды. В этот миг доктор классической филологии проникся чистой, простой и полной радостью бытия. Отправится он в экспедицию или нет, прямо сейчас Хокенберри ни за что не поменялся бы местами ни с кем на свете, какое бы время и мир ему ни предложили.