Толстячок! Оглянулся – нет толстячка. Вот бес!

– С мула свалился? – брякнул я первое, что на ум пришло. По глупости брякнул: свалился бы – голос подал. Или хотя бы плеснуло, ежели он головкой – да в ущелье.

Фу ты, мыслишки!

– Отнюдь! – покачал своим шлемом доблестный идальго. – Однако же…

Что за «однако же» мы узнали, как только одров наших поворотили и за уступ скальный заехали. Сидит бедолага лисенсиат на камешке, голову руками обхватил, а мул его рядом бездельничает, травку, от жары желтую, пощипывает.

– Сеньор! – воззвал рыцарь голосом, что твоя труба. – Добрый сеньор Рохас! Уж не случилось ли чего с вами?

Нашел, что спросить! И так ясно. А вот что именно…

Думали – не слышит. Нет, почуял толстячок. Почуял, голову от ладоней оторвал (или наоборот, не разберешь)…

– Кажется… Кажется, сеньоры, захворал я изрядно. И хворь моя…

Этого еще не хватало! Подскочил я, первым делом за лоб его взялся. Лоб, как лоб, не горячий, не холодный…

– …немалое опасение мое вызывает!

А я уже его за средний палец тяну – верное средство, если нутряность прихватило. Тяну, значит…

– Нет, нет, Начо! Хворь моя скорее меранхолическая, правильнее же выразиться «меланхолическая», ибо слово сие, в языке нашем искажаемое, от греческого происходит…

И тут я пуганулся – всерьез. А не спятил ли толстячок наш? То-то после замка он сам не свой!

– Надо бы лекаря, – заметил Дон Саладо. – А не ведаешь ли ты, Начо, есть ли таковой в селении ближайшем?

Я только отмахнулся. Селение, ближайшее которое, это Касалья-де-ла-Сьерре, не селение даже – городок. Да только откуда там лекарь? Там скорее крысомора найдешь!

…Хоть по мне, что лекари наши, что крысоморы – одни других стоят. Не все, конечно. Но многие!

– Суть же хвори моей, – продолжал меж тем лисенсиат, – в неадекватности, с которой я мир наш воспринимаю.

Как услыхал я слово «неадекватность», так сразу понял: лечить! Лечить – и немедленно!

Кое-что мы с Доном Саладо все-таки уразумели. Не спятил толстячок, хвала Деве Святой. Не спятил – но кажется ему, сеньору Рохасу, что все-таки завелись в башке его ученой тараканы. А отчего – не говорит. Мы его и так спрашивали, и этак. Есть, стонет, причина, а потому, мол, в себе я сомневаюсь.

А я на Дона Саладо между тем поглядываю. Ну, точно, он заразу разносит! Сначала я чуть было не повелся с мечом этим щербатым да с василиском (вспомнить стыдно!), теперь вот сеньор Рохас, даром что ученый человек. Только у него, книжек начитавшегося, башку на другую сторону перекосило.

Вздохнул я, припомнил всю толстячкову систему, которую он на идальго нашем опробовать хотел.

Все равно, хуже не будет!

– А доставайте-ка, сеньор лисенсиат, бумагу! – велел я. – И окуляры свои не забудьте. Сейчас с Божьей помощью рисовать станем!

Подчинился! Бумагу достал, лаписьеро свой свинцовый.

– Извольте, сеньоры! Да уж не знаю, будет ли толк…


Сначала мы за горы взялись, которые вокруг. Толстячок их рисует, а мы смотрим. Смотрим – и успокаиваемся понемногу. Все как есть: скала двуглавая, скала с уступом, вот и ущелье, вот и башня вдали, старинная, еще мавры строили.

…И ведь что любопытно: Дон Саладо тоже в деле нашем участвует, на рисунок глядит, и – ничего. В смысле, ни замков, ни великанов. Видать, просветление на дядьку нашло. И славно, если так!

Покрутил лисенсиат рисунок в пальцах своих пухлых, оглянулся:

– Нет, все равно не так все! Ибо неадекватность моя прежде всего с замком, что мы недавно покинули, связана.

Делать нечего – стали замок рисовать. И со стороны ворот, и со двора, и даже зал тот, где мы трапезничали. И снова – точь-в-точь! Но толстячок все свое гнет, не успокаивается: