Известно было, что всем, кого постигала немилость Павла Петровича, если они являлись, дрожащие, бледные, умоляющие о помощи, к Палену и сообщали о ссылке их самих, их семьи, родителей, знакомых, родных, конфискации имущества, курляндец неизменно говорил:
– Вот так история! Не хотите ли стакан лафита?..
Ждали появления госпожи Госконь. А между тем беседа вертелась около солитеров, горевших в ушах Шевелье. Она рассказывала, как страшилась ехать в Россию, где круглый год, как ей говорили, идет снег, обитатели ходят в звериных шкурах и едят сальные свечи по воскресеньям как праздничное блюдо, в городах по улицам бегают волки и медведи, а окрестности обросли дремучими лесами клюквы и брусники… Ей говорили, что при покойной императрице Петербург и Царское Село действительно превращены в оазис, где жизнь текла совершенно подобно Парижу, Версалю и Трианону. Но что будто бы новый государь превратил свою столицу в скучный прусский городок, в кордегардию, где пахнет одними солдатами…
– Вам говорили истину, признаться должно! – проговорил сквозь зубы, глядя на ногти, князь Платон Зубов в этом месте рассказа.
Шевалье продолжала. Петербург, куда они прибыли с мужем осенью, показался ей таким угрюмым, неприветливым. На каждой улице полосатые будки и заставы с рогатками черно-желто-красного цвета… К тому же один из артистов перед дебютом уверял ее, что если пение не понравится императору, то он не задумается, как восточный деспот, отрубить уши певице!..
– И не задумался бы, вам сказали правду! – опять пробормотал, лоща ногти, князь Платон Зубов
Дебют сошел так удачно, что император в восторге не знал, чем одарить артистку…
– Вот тут я и рассказал императору, – перебил хозяйку Кутайсов, – страхи нашей богини! Его величество хохотал полчаса, услышав историю с ушами. Признаюсь, я весьма опасался за исход, ибо негодный актеришка, навравший диве, поспешил послать в иностранные газеты, как о совершившемся. И всюду стали печатать, что, рассердившись на певицу, император Российской империи приказал отрубить ей уши. Газеты ужасались варварству восточного деспотизма. Видя милостивое настроение его величества, я и о сем донес. Что ж, веселости не было конца!
– Как не веселиться! Анекдот для нас выдуман! – прошептала Жеребцова, повела роскошными плечами, словно ей было холодно, и обнаженную грудь ее взволновал глубокий вздох.
– Веселости не было конца! – блестя глазами, повторил граф Кутайсов. – Государь сейчас же велел принести эти серьги с солитерами, игрой которых мы, однако, менее в эту минуту любуемся, чем живым огнем очей их обладательницы, – ввернул комплимент Кутайсов, за что и был награжден улыбкой куртизанки, – и, передавая мне, изволил приказать: «Вези сейчас эту безделицу Шевальевне и скажи, чтобы вечером на спектакле во дворце в моих сережках была. Полагаю, что тогда Европа рассмотрит, целы у ней уши, или нет!»
Все мужчины захохотали при этом: громко, грубо, злобно и насмешливо. Но госпожа Шевалье недовольным жестом остановила их хохот.
– Государь так был с тех пор милостив ко мне! Это – рыцарь. И как он учен. Он знает все мои роли из Расини наизусть и столько рассказывает мне из истории, что я начинаю понимать многое такое в монологах, о чем раньше и не подозревала. Государь – мой благодетель. И если бы он подарил мне не эти солитеры, а простые стекла, я носила бы их с таким же восторгом!
Мужчины кусали насмешливо губы и опускали глаза при этих словах куртизанки.
– Но что же долго нет нашей божественной Юлии, князь? – спросила актриса у Лопухина.
Прежде чем старый князь успел ответить, в покой вошла госпожа Госконь в сопровождении своего карлика.