Ксюша перекрестилась в полутьме на внешние лампадки ликов площади Соборов, словно спросила: отчего она все говорит и говорит с проклятым – корит, оспаривает, вопрошает, когда ей сидеть бы с накрепко сжатыми зубами или ногтями истерзать вражье лицо. То ли царевна намолчалась в своей келье с девкой Сабуровой да боярином Шерефединовым, а то ли что другое, сложное или простое что…
– Вспомни евангельскую притчу, – взворошив кудри, возражал на слово о своем подлоге и Отце Небесном самозванец. – У отца было два сына, он вызвал младшего и попросил его пойти и покормить свиней. Сын обругал старика, отказался, но выйдя из дома, отправился в хлев и прибрал там, и задал животным еды. А отец между тем звал и старшего и повторил со слезами ему просьбу. Именно старший согласился, уверил отца, что мгновенно задаст свиньям – строго исполнит его волю. А покинув дом, быстро прошел мимо хлева, занялся сразу делами корысти своей. Так спрашивается, кто из сыновей исполнил волю отца?.. И не так ли и мы с прежним царем перед Богом-отцом, словно лица сей притчи, будем не по словам судимы? Не так ли и Борис, мир праху батюшки твово, хоть и взошел по уложению Собора на престол, хоть клялся, что разделит с нищими последнюю рубашку, – что сделал? Разве накормил, одел? оголодил только и застудил страну! Не так ли я, начав с обмана… Но такой обман – ничто, пойми – это слова, два слова, строки нет, имя-отчество, ничего более… Но с этого дела начнутся, истинные, важные… Разве я только задам корма? Я обновлю, вычищу… – ужо из Москвы воскрешу Россию!
– Так вот какой ты! – повернувшись, Ксения прижалась к холодящим гарпиям спиной, в ее груди, теснясь, боролись улыбка негодования и смех превосходства. – Отец с малых лет в Думе царевой сидел, при Феодоре правил лет десять страной – все же волостям не угодил, не удался на царстве! А этот телепень пришел и все подымет! Держитесь, русские хребты!
– Нет-нет, я – милостью, никаких батогов, казней… – Столкнувшись взглядом с жестко смеркшимися вдруг глазами Ксении, тише добавил: – Марья Григорьевна и Федя не должны были погибнуть, ты же знаешь…
Ксюша ступила несколько шажков по горнице, села, пустив устало руки, перед утаявшей свечкой за стол.
– Ох, царь – желает одного, рабы вершат иное… Туда же – «милостью»…
– И все же лучший самодержец тот – чьи подданные все решают сами, – мечтательно настаивал Отрепьев. – Другое дело, на Руси пока у самих получается страшновато… Здесь людей воспитать, что ли, надо сначала или откуда-нибудь пригласить… Славно владетелю Польши всякий боярин, сиречь шляхтич, у него в собственном замке или на привилегированном хуторе, во всем-то он поступит сам по чести и по обычаю Христа… Но дайте срок – не токмо русское панство разумным, вольным сделаю, я дальше немцев и Литвы пойду – освещу, взовью над темной пашней упования крестьян!
– Ба – здесь всечестной избавитель, – вдруг заметила Ксюша. – А я-то все сижу и жду: когда-то кто меня освободит?
– О, лада моя, ты свободна с той минуты, как я переступил стены Москвы! – выкликнул жарко самозванец.
– Как хорошо, как жалко раньше я не знала, – Ксения тут же поднялась, отвесила, с махом руки и кос, поясной скорый поклон. – Когда так благодарствуйте, прощайте, свет обманный государь, – метнулась, почти побежала к дверям. Но обманный свет опередил, выбросил наискось руку под притолокой.
– Ксения… ты не поняла… – порвал дыхание и не вздохнул снова.
– Так я свободна?
– Ты куда?
– Сие как раз неважно, я свободна?
– Да, но… там темень, казаки… ты как-то не подумав… ты не подумала еще, а надо подумать… – Отрепьев, раздышавшись, бережно, но цепко тянул Ксюшу обратно, в ее келью. – Может, тебе прислать чего-нибудь… там шапки, знаешь, у полковников литовских страусиные, трубки у польских ротмистров – потянешь, в круг разум идет… Ляхи смешные, знаешь, «пша, пша»… Янек Бучинский – вот мастак легенды сказывать, пришлю?