Известный своими правыми взглядами публицист Михаил Катков, редактор «Московских ведомостей», пошел еще дальше в своей статье от 4 апреля 1878 года: «По собранным нами сведениям, вчерашняя уличная демонстрация отнюдь не была делом студентов нашего университета, как можно было бы заключать из того, что прискорбное столкновение произошло близ его зданий… Говорят, в этой толпе молодых людей, собранных известного сорта агитаторами… Московские улицы были удивлены необычною процессией… сшибавшею, как говорят очевидцы, шапки с проходящих… Все мы знаем настроение наших народных масс. …Распространяют слух, будто полиция натравила народные толпы на этих людей. Но неужели вы думаете, что наши народные массы будут равнодушны при демонстрациях подобного рода, как вчерашняя? Попробуйте крикнуть среди народной толпы что-нибудь такое, что покажется ей мятежным, и вы убедитесь, что она не нуждается в возбуждениях и что полиция понадобится только для того, чтобы спасти вас, как это и было во вчерашней свалке, причем, как всегда в подобных случаях бывает, пришлось, быть может, пострадать и невинным. Не оскорбляйте же народа, не вызывайте его. Мало ли бывало попыток возмущать наши народные массы, а чем кончались они? Если вы хотите жить в мире с русским народом, не издевайтесь над его верованиями и не будьте бессознательным орудием врагов нашего отечества. Какой мог быть честный повод к возмутительной истории, происходившей в прошлом году в Петербурге, пред Казанским собором, в великую и критическую для России минуту пред объявлением войны, – истории, о которой писали во враждебных нам иностранных органах прежде, чем она совершилась? Не были ли ее актеры жалкою игрушкой в руках врагов их народа? И теперь, скажите, время ли чинить подобные демонстрации, когда народ наш только что вышел из тяжкой борьбы и готовится, быть может, к новой, которая должна решить судьбы его? Для кого теперь нужно выставить русский народ исполненным разлагающих элементов и расслабленным? Кому в пользу попытаться смутить и парализовать наше правительство в его теперешних счетах с нашими противниками?»

Похоже, что «святилищу науки» – Московскому университету – нашли сильный противовес в виде Охотного ряда. И это оказалось весьма удобно и сподручно: чуть что, чуть какая буча – проще и быстрее всего настучать по голове, чем разбираться в причинах недовольства. Не зря говорят в народе, что, мол, против лома нет приема.

А слово «охотнорядец» стало нарицательным с тех пор и пережило сам Охотный ряд, став олицетворением презрительного отношения к погромщикам и ксенофобам. Чехов сказал как-то: «В России больше охотнорядских мясников, чем мяса».

Пройдет много лет, и в 1930 году поэт Николай Асеев нос к носу столкнется здесь с типичным охотнорядцем: «Я шел в один из первых посмертных дней Маяковского по бывшему еще в целости Охотному ряду. Шел еще не в себе, с затуманившимися мыслями. Думал о нем, так как ни о чем ином нельзя было думать. И вдруг навстречу мне, именно по Охотному ряду, возник типичный охотнорядец, рослый, матерый, с красной рожей, пьяный в дым, не державшийся на ногах прочно, с распаленными остановившимися глазами. Он шел, как будто прямо устремляясь на меня, как будто зная меня, выкрикивая страшные ругательства, прослаивая их какими-то фразами, смысл которых начал прояснять и направленность этих ругательств. «А! Застрелился, а?! А две тыщи фининспектору оставил передать! А? Да дай мне эти две тыщи, какое бы я кадило раздул, а?! Вот так его и растак! Две тысячи фининспектору!» Речь шла о предсмертной записке Маяковского. Это было страшно. Как будто вся старая, слежалая подпочва Москвы поднялась на дыбы и пошла навстречу, ругая и грозясь, жалуясь и обижаясь. Он шел прямо на меня, как будто найдя именно меня здесь для того, чтобы обрушить лавину ругани и пьяной обиды. Пошлость, не оспаривая его у жизни, оспаривала у смерти. Но живая, взволнованная Москва, чуждая мелким литературным спорам, стала в очередь к его гробу, никем не организованная в эту очередь, стихийно, сама собой признав необычность этой жизни и этой смерти. И живая, взволнованная Москва заполняла улицы по пути к крематорию. И живая, взволнованная Москва не поверила его смерти. Не верит и до сих пор».