Когда в 1941 году Гиммлер издал приказ о создании газовых камер для массового истребления людей, Хёсс без малейших колебаний приступил к его исполнению. «Пожалуй, этот приказ содержал в себе нечто необычное, нечто чудовищное, – признавал он. – Однако мотивы такого приказа казались мне правильными». Для Хёсса это было лишь очередное распоряжение, до приговора он и не задумывался над его моральной сутью: «Я тогда не рассуждал, мне был отдан приказ, я должен был его выполнить».

Он лично наблюдал за казнью советских военнопленных, на которых испытывали «Циклон Б» – специально разработанный для этого газ. «Первое удушение людей газом не сразу дошло до моего сознания, возможно, я был слишком сильно впечатлен процессом». Когда казнили группу из девятисот узников, он слышал их крики, удары в стену… Позже, осматривая тела, Хёсс заметил, что его «охватило неприятное чувство, даже ужас», хотя смерть от газа ему «представлялась более страшной, чем оказалась». Более того, «удушение газом успокоило, поскольку предстояло начало массового уничтожения евреев».

Вскоре газовые камеры работали на полную мощность, и Хёсс регулярно их проверял. Многие из осужденных на смерть верили, что их ведут в душ, другие понимали, что происходит. Комендант не раз замечал, как матери, «которые знали или догадывались о том, что их ждет, пытались преодолеть выражение смертельного ужаса в своих глазах и шутили с детьми, успокаивали их». Одна женщина по пути в газовую камеру указала Хёссу на четверых детей и тихо спросила: «Как же вы сможете убить этих прекрасных, милых малышей? Неужели у вас нет сердца?» Другая – само собой, безуспешно – пыталась вытолкнуть их из закрывающихся ворот, умоляя: «Оставьте в живых хотя бы моих любимых детей!»

Хёсс уверял, что его, как и надзирателей, безмерно трогали эти сцены, «которые не оставляли спокойными никого из присутствующих». Однако свои тайные сомнения нельзя было выдавать. «Все смотрели на меня», – писал он, а значит, Хёсс не мог показывать ни жалости, ни волнений. Он утверждал, что вовсе не испытывал к евреям ненависти, это чувство, мол, вообще ему несвойственно. Однако он видел в них «врагов народа».

Впрочем, как много бы Хёсс ни говорил о своих «сомнениях», его гордость за отлаженный механизм смерти очевидна. Он цинично сожалел, что в газовые камеры отправляли далеко не всех больных заключенных, отчего «в лагерях никогда нельзя было добиться настоящего порядка». Хёсс считал, что руководству стоило бы прислушаться к его советам и сократить численность заключенных, оставив лишь самых крепких и здоровых. То есть послать на смерть еще больше евреев.

И хотя он беспечно писал, что с начала работы газовых камер никогда не испытывал скуки, Хёсс настаивал на том, что «не бывал счастлив» после начала массовых убийств. Он указывает и причину, которая говорит о его характере больше, чем весь прочий текст мемуаров. В Освенциме все были уверены, что «у коменданта прекрасная жизнь», и это было правдой. У жены был цветочный рай в саду, дети избалованы, дома всегда водилась живность: «то черепахи, то куницы, то кошки, то ящерицы», к тому же еще конюшня и псарня для лагерных собак. Даже заключенные, которые работали на вилле, «старались сделать приятное» семье коменданта. Однако Хёсс добавляет: «Сегодня я горько сожалею о том, что у меня не оставалось много времени для своей семьи. Ведь я всегда считал, что должен постоянно находиться на службе».

Строки, в которых он описывает свою семью, следуют сразу же за рассказами о матерях, отчаянно пытавшихся спасти детей или хотя бы успокоить их перед смертью. Совершенно очевидно, что Хёсс не видит никаких параллелей. Как писал Зейн в предисловии к польскому изданию его мемуаров: «Все описания массовых убийств будто вышли из-под пера совершенно стороннего наблюдателя».