Дугал вскочил на ноги.
– Мне щас надо в лагерь, чтобы отдать приказы на утро. Я еще вернусь к тому Дому, потому что это уже личный бизнес – драчка «Крепких Орешков» с паскудниками, что пугают женщин. Вопрос в том, пойдешь ли ты со мной? Помни, что ты побожился! Но если струсишь, я не обижусь, хоть и не совру, если скажу, что буду рад компании. Твоей-то уж по-всякому, – кивнул он Херитиджу, – а вот он… старый Макканн, небось, и не пролезет в угольную яму-то…
– Ты, малолетний преступник, с чего это ты решил, что мы отправимся с тобой?! – возмутился Диксон. – Нельзя вламываться в чужие дома! Это работа полиции!
– Как хочешь, – пожал плечами Дугал и посмотрел на Херитиджа.
– Я иду с тобой, – быстро сказал тот.
– Тогда утром сделай вид, будто нюхаешь цветочки возле речки Гарпл. Я тебя там сыщу и дам парочку приказов.
Без лишних слов Дугал скрылся за занавеской, попрощался с миссис Морран, и через секунду наши двое услышали, как хлопнула задняя дверь.
Поэт сидел неподвижно, зажав голову ладонями, а Диксон в сильном беспокойстве расхаживал туда и сюда по кухне. Он даже забыл зажечь трубку.
– Вы же не станете подчиняться этому оборванцу? – рискнул спросить он.
– Я обязательно должен попасть завтра в этот дом, – ответил Херитидж, – и если он сможет показать мне туда дорогу, тем лучше. Он, похоже, парень решительный. Много их таких у вас, в Глазго?
– Хватает, – кисло ответил Диксон. – Послушайте, мистер Херитидж… Вы не вправе ожидать, что я стану забираться в чужие дома только потому, что меня попросил о помощи какой-то голодранец. Я респектабельный торговец… по крайней мере, был таковым. Кроме того, я приехал сюда отдыхать, а не влезать в чужие дела!
– Поступайте, как хотите. Только, понимаете ли, я почти уверен, что в этом месте – моя знакомая, а даже если это и не так, то все равно там женщины в опасности. Если хотите, мы попрощаемся после завтрака, и вы можете отправиться дальше, как если бы никогда не сворачивали на этот проклятый мыс. Но я должен остаться.
Диксон застонал. Его мечта об идиллическом отпуске рушилась на глазах. Книжная романтика растаяла от обжигающего огня грубой реальности, пахнущей мелодрамой и, вероятно, даже гнусным преступлением. Эти мысли причиняли ему боль и страдание, но потом одно соображение заслонило собой все остальные: возможно ли было, что все романтические происшествия в моменты их свершения были такими же грубыми и уродливыми и сияли яркими красками только в ретроспективе, в воспоминаниях? Может быть, он ошибался в самой сути своей твердой веры в романтику?