До того мы болтали понемногу, обращаясь то к одному соседу, то к другому, но когда еду убрали со стола и слуги исчезли, разговор сделался общим, в нем участвовали все, и тут-то пролилась первая кровь.
– Хватит про отца, – заявил Пирс, когда разливали портвейн. – Расскажи про свою мать.
Внезапно все затихли. Навострили уши.
Я набрала в грудь воздуху:
– Мама ушла, когда мне было шестнадцать месяцев.
Пирс подался ко мне, глаза его остекленели, речь была смазанной.
– Отчего?
Я видела, как Шафин быстро и зло глянул на Пирса.
Поправив на тарелке сырный нож, я ответила:
– Не знаю.
Я надеялась, Пирс на том и отстанет. Не тут-то было.
– Мамоська тебя не любиила? – омерзительно просюсюкал он.
Я пожала плечами.
– Видимо, нет, – постаралась я ответить как можно беспечнее, только бы он прекратил расспрашивать, я не смогу больше сказать ни слова. Ком застрял в горле.
К счастью, Пирс отвернулся и заорал через стол:
– А ты, Шерфонная? Твоя мать тоже стерва?
– Я вовсе не говорила… – запротестовала я.
– Ш-ш, – остановил меня Пирс, покачнувшись в мою сторону и приложив палец к оттопыренным губам – чуть не промахнулся. – Я задал. Шерфон. Вопрос.
Он снова обернулся у Шанели, та побледнела – белее своего платья.
– Так что, Шанель? Какая у нас мамочка? Редкостная стерва, надо же девочке такое имечко придумать.
Шафин уронил нож на десертную тарелку, грохнуло, точно выстрел. Все подскочили, но смотрели по-прежнему на Шанель, в упор. Внезапно стало очень важно дождаться ее ответа. Я оглянулась на Генри: неужто он не положит этому конец? Но и Генри не сводил глаз с Шанели.
Шанель села ровнее, выпрямилась. Посмотрела Пирсу прямо в глаза и отчетливо произнесла:
– Мамуля очень хорошая.
Она сказала «мамуля».
Под многими слоями тщательно выученной речи «высшего класса» затаился привычный ей простонародный язык и в минуту сильного стресса прорвался. Шанель заговорила с акцентом, как и я, как персонажи «Улицы коронации». Тут-то я поняла, как опасно прикидываться не тем, кто ты есть, и порадовалась, что сама я даже не пыталась отделаться от акцента. Насколько хуже было бы все время притворяться одной из них и вдруг нечаянно споткнуться – уж лучше всегда говорить так, как мне привычно.
Средневековцы так на эту оговорку и спикировали. Девчонки мерзко захихикали. Куксон прикинулся озабоченным.
– Куда подевалась твоя аристократическая речь, Шанель? – как будто о потерянной вещичке спрашивал.
Хуже всех повел себя, разумеется, Пирс.
– Мамуля! – ворковал он, идеально воспроизводя северный говор. – Где мое шляпо? Ай-ай! Где псинка? Мамуля-мамулечка!
Он встал и внезапно запрыгнул на стол, разметал здоровенными своими стопами фарфор и хрусталь.
– Мамуля-мамуля-мамуля! – запел Пирс на известную мелодию (умца-умца) северного духового оркестра. Он и руками размахивал так, словно дирижировал музыкантами. И тут, я поверить своим ушам не могла, все Средневековцы подхватили хором – все, кроме Генри:
– Мамуля-мамуля-мамуля!
Кошмар.
Я смотрела на Шанель – она вжалась в стул, опустила глаза, уставившись на сырную тарелку, – и я понимала, что она вот-вот расплачется.
Вдруг громко, настойчиво заговорил Шафин.
– Моя мать, – резко произнес он, перекрывая общий шум, – хищница. Дикое животное.
Ого, ему удалось привлечь всеобщее внимание. Все заткнулись нахрен, все головы обернулись к Шафину, сидевшему на дальнем конце стола. Пирс спустился на пол, снова развалился на стуле. Шафин уперся обеими руками в полированную столешницу, держал паузу, пока не завладел нами полностью.
– Дворец моего отца, – заговорил он медленно, искусно, по-актерски, нагнетая напряжение, – находится в Раджастане в горах Аравалли, над горным селением Гуру Шикхар. Моя мать рассказывала мне историю, приключившуюся со мной в младенчестве, когда я только начал ползать. Стояла жара, меня томила жажда, и мать почти непрерывно кормила меня грудью.