2. ХИТРОГЛАЗЫЕ

Тем временем в нашем доме оставалась только моя сестра. Аркадия, мужа ее, они с Нюрой похоронили на берегу реки. За домом никто не следил – убитая горем Роза лежала день и ночь, а у соседской старухи хоть и маленькое, но своё хозяйство. Стояла гробовая тишина. Ни шума, ни плача, ни доброго слова. В дом к нам тоже никто не заходил, как раньше – мы стали кем—то вроде чужих, непринятых. Раньше я была негласной главой посёлка – «умная, маломальски образованная, мудрая, справедливая» – так говорили обо мне местные. «Без тебя, – всхлипывали старики, – нашим домишкам долго не продержаться. Тетки все хоть и добрые, хорошие, но ленивые, больше о себе, наперёд не смотрят.» Поговаривали что поначалу плакали по одиночке у себя дома, меня вспоминали. Некоторые даже Нюру проклинали – думали, что из—за ее детей меня и увезли. А потом как с цепи спустились – тихие, озлобленные. Боятся.

Бог милостив, хитроглазые несколько раз меня допрашивали, но не пытали, признаваться не заставляли, лишь пригрозили, стукнув несколько раз кулаком по столу, и отпустили. О сыне среди них я не упоминала, ведь выдавливаться по капельке жалость было бесполезно. Да и стыдно. Некоторых лишь раззадоривали тяжкие материнские всхлипывания, за что родительницам вскоре вручалось по статье. Я предвидела, что такое может произойти и со мной, поэтому отвечала односложно, без эмоций. О ребёнке я вспоминала перед сном, молилась шепотом и желала ему здоровья.

Все три дня заключения я провела в тесной камере с десятью женщинами. Одна из них постоянно истерично рвала на себе последние куски запутавшихся волос. Она кричала, что больше не женщина, не мать, не человек, умоляла каждую из нас вырвать ей сердце, раздирала ногтями кожу на грузи, называла какие—то имена и фамилии.. Затем резко напевала колыбельную и делала вид, что укачивала детей. Потом снова рвала волосы. На голове её виднелось множество кровавых ранок от зверски вырванных волос. На некоторых из них кровь запеклась и образовались горчично—красного цвета корки, послушно отваливающиеся при сильном прикосновении. Мне было очень страшно. Страшно от того, что свои же русские убивали своих же русских женщин. Женщин, подарившим жизнь палачам, нещадно доносивших на своих матерей. Таких среди нас было трое. Они уже не могли плакать, души их опустошила несправедливость. Когда они рассказывали о своих любимых сыновьях, глаза их щурились, как бы испуская слезы. Слез не было. Заметно было только, как напрягаются мышцы век, чтобы выпустить слезу. Потом женщины замолкали и слушали стук своего сердца. Они говорили, что через своё они слушают биение сердец их детей. И пока материнское сердце отстукивает быстро, сыночек жив и здоров.

Мне было жутко смотреть, как в нашу камеру заталкивали, как мусор в заполненное ведро, голых женщин с вырванными ногтями, как извивались они, корчась от спазмов, как хрипели, как умирали. Как били тяжёлыми сапогами тех, что поворачивался спиной к двери, как с хрустом ломали ребра… Когда избитые выли, те трое, кому свои собственные сыновья подарили эту участь, часто нервничали и пытались сделать замечание, ведь гораздо тяжелее почувствовать связь с родным сыном при посторонних звуках. Были здесь и веселые бабы—хохотушки, которые так и норовили кого—нибудь обчистить. Про родственников они не рассказывали, а из разговора тех трёх я узнала, что они сироты и никого, кроме друг друга, у них нет.

Я часто задавалась вопросом, почему меня так быстро отпустили. Почему не изувечили, как остальных? Может, потому что я ни разу не прилегла в неположенные часы? Или не поворачивалась спиной к двери? А может…