Ресторан оказался небольшим, чистым, изысканным: столы были покрыты белыми камчатными скатертями, на каждом горели свечи в причудливых, изображающих лозы винограда канделябрах, скользили официанты, высоко поднимая серебряные, уставленные приборами подносы. На крошечной эстраде играл венгерский оркестр. Никто вроде бы не обратил внимания на вновь пришедших, но стоило Софье обвести глазами зал, как к ним подошел степенный метрдотель с белой крахмальной манишкой, поклонился Софье, поприветствовал Мартемьянова, с которым явно уже был знаком, и широким жестом показал на свободные столы. Федор покачал головой и объявил, что им нужен отдельный кабинет. Несмотря на то что пожелание было высказано на чистом русском языке, метрдотель все превосходно понял и с многозначительной улыбкой, от которой Софью передернуло, пригласил гостей следовать за собой.

Кабинет был маленьким, с плотно занавешенным окном и канделябром на пустом пока столе. Прибежавший вслед за метрдотелем официант ловко и быстро зажег одну за другой свечи, и по стене метнулись черные тени. Затем он отодвинул стул для Софьи, подождал, пока та сядет, наклонился к Мартемьянову.

– Софья Николаевна, что взять-то? – спросил тот.

– Что сами желаете, – безразлично отозвалась она.

Мартемьянов что-то сказал официанту, и тот бесшумно исчез.

– Как вы с ними объясняетесь, Федор Пантелеевич? – поинтересовалась Софья. – Вы же не знаете языка… Неужели они здесь говорят по-русски?

– Ни черта не говорят, – хмуро ответил Мартемьянов. – Просто денег вперед даю, а дальше они и сами рады стараться. Что у нас в Расее, что здесь – одна волынка… Как же быть нам с тобой, матушка?

– Как прикажете, – спокойно произнесла Софья, встретившись взглядом с черными, блестящими в свете свечей, еще недавно так пугавшими ее глазами. Но сейчас, смотря в лицо сидящего напротив мужчины, она поняла вдруг, что совершенно его не боится. Была ли причиной внезапной перемены в ней минувшая ночь, когда Софья, сжавшись на краю развороченной постели, слушала хриплый, бессвязный бред и гладила горячую, взлохмаченную голову этого совсем чужого ей человека? Она не знала и думать о том не хотела – просто прямо смотрела на Мартемьянова и ждала его решения. Теперь ей было в самом деле все равно.

– Нет, Софья Николаевна, не могу, – наконец удрученно выговорил Федор, отводя глаза и с сердцем махая рукой на сунувшегося в дверь официанта.

Тот моментально исчез, а Софья удивилась:

– О чем вы?

– Да о том же все… Утром сегодня уж совсем решил было отпущать тебя. Я же все-таки человек живой, что бы ты там себе про меня ни выдумывала…

– Федор Пантелеевич, я… – начала было Софья, но Мартемьянов, нахмурившись, оборвал ее: – Оставь, матушка! Я ж знаю, за кого ты меня держишь. И, промежду прочим, правильно, и слава богу, что еще всего не знаешь… Вона, только одну ночь мою горячку послушала, а уж в омморок падаешь, так что ж потом-то будет?.. Лучше, знамо дело, тебя назад в Расею отправить, то я понимаю. Но… видит бог, не могу. Гляжу вот сейчас на тебя – и не могу. Глаза у тебя, Софья Николаевна, вовсе погибельные, зелень-трава болотная… Я такие у одной матери своей видал, и то только по молодости ейной.

– А потом? – решилась спросить Софья.

Мартемьянов потемнел, и было видно, что отвечать ему не хочется. Однако через силу, коротко, он сказал:

– Выплакала все… Папаша у меня анафема был, погубил ее. Ну, да гореть ему в геенне, не про него речь. Уж прости, матушка, но не отпущу я тебя. Духу не хватает. Слаб человек да грешен…

Софья пожала плечами, не особо удивившись. Помолчав, произнесла: