– Что ты скажешь о самой невесте Роллона? – напрямую спросил Франкон.

– Она выглядела счастливой и веселой. Но мне становилось не по себе, когда замечал, какими плотскими взглядами обмениваются они с Роллоном. Она явно рада этому союзу с язычником. А ведь в этой женщине течет царственная кровь Каролингов.[6]

Не будь Гунхард в подпитии, он не произнес бы так неосторожно последней фразы, ибо родство Эммы с королем по-прежнему держалось в тайне. Однако Франкон сделал вид, что ничего не заметил, и вновь стал расспрашивать приора о свадьбе. Тот охотно поведал, как восхитительно пела новобрачная о просьбе собравшихся, какой дивный голос у нее голос. Гунхард даже описал наряд невесты – зубчатый венец, роскошное платье из малинового шелка с золотым шитьем.

Франкон кивнул.

– Да, да. Это платье некогда преподнес Эмме ее дядюшка герцог Роберт. Прискорбно понимать, как обманулась в своих надеждах высокородный родич Эммы, надеявшийся отдать Роллону руку племянницы с условием, что этот союз состоится по христианскому обряду.

– Клянусь благостным небом, – вздохнул Гунхард, – но если бы вы видели, с какой охотой сегодня пила эта женщина брачный кубок с Ролло, как смеялась, когда он надевал ей на руку свадебный браслет – вы бы не рассчитывали более на том, что Эмма вынудит этого варвара вступить в купель. Увы, родственница Робертина и Каролингов отныне стала его языческой шлюхой, а там и матерью его выродка, бастарда. Она – зло, которое несет с собой каждая женщина со времен праматери Евы. И ни вы, преподобный отец, ни сиятельный Робертин не могут отныне надеяться, что она захочет помочь вам в вашей святой миссии – привлечь этих язычников в лоно святой матери Церкви.

В глазах Гунхарда загорелся фанатичный блеск. Франкон же, наоборот, поник. В душе он все же симпатизировал как этой рыжей девушке, так и ее избраннику Ролло. Но увы, теперь и в самом деле сей языческий союз не будет признан ни в одном из окружающих их христианских княжеств.

– Нам остается лишь уповать на время, – смиренно возвел он очи горе. – Мы все во власти Божьей… И кто знает, может, Эмма Птичка достаточно крепка в своей вере, и все же постарается спасти душу язычника Роллона. Ибо – видит Бог! – он достоин этого.

Весь остаток ночи преподобный Франкон долго и самозабвенно молился.

Через несколько дней, как раз во время празднования Пасхи, Эмма все же навестила своего духовного отца в его дворце на острове посреди Сены.

Епископ уже знал, что, став правительницей, Эмма совершила много достойных христианки дел: пожертвовала драгоценности из свадебных даров на ремонт церквей в Руане, выпросила у Ролло право устроить богадельню при строящемся монастыре Святого Годара. Она даже уговорила мужа посетить службу в христианском храме. И хотя какое-то время Ролло следил за богослужением, но потом начал зевать, а в самый ответственный момент, когда все опустились на колени, а Франкон поднял просфору, символизирующую Агнца, под сводами раздалось мерное позвякивание шпор о плиты собора – это Ролло, устав от церемонии, покинул храм.

– Он не должен был этого делать! – возмущалась Эмма, когда после мессы она прошла с Франконом в пустой скрипторий[7] и теперь гневно металась среди пюпитров, порой машинально сдвигая восковые таблички с записями, задевая горки шуршащих свитков. – Он обещал мне, что будет вести себя пристойно!

Тучный Франкон, все еще в нарядной, расшитой жемчугом ризе, сидел на скамье в нише окна, задумчиво перебирая четки, и наблюдал за Эммой. Она осталась такой же порывистой и нетерпеливой, однако перемены, происшедшие в ее жизни, все же оставили на Птичке из Байе свой отпечаток: в чертах ее лица проступало что-то более женственное, мягкое, в движениях появилась изящная плавность, а во взгляде исчезла сердитая затравленность. Даже в том, как она гордо несла свою небольшую аккуратную головку, уже не было строптивости, а сквозило некое благородство и достоинство.