Ответ на радиограмму поступил через тридцать минут. Командиру предписывалось доставить раненого как можно быстрее, «пренебрегая опасностями пути…». И лодка шла, не отстаиваясь, шла в наводном положении, потому что раненому и его спутнице был необходим свежий воздух. Дежурили пулеметчики у крупнокалиберных зенитных установок, дежурили офицеры и впередсмотрящие, дежурили акустики, а лодка прорывалась мимо берегов Норвегии, «пренебрегая опасностями…».

Подводники и сами не могли понять, почему им так повезло. Может быть, норвежская морская полиция потеряла следы маленького суденышка, обстрелявшего их катер из пулеметов, и решила, что беглецы или контрабандисты прорывались в Исландию или в Ирландию, и не сообщила сотрудничающим с ними немцам об этой случайной встрече в море. А может быть, немецкие военно-морские силы были отвлечены преследованием какого-нибудь морского каравана, идущего из Англии или Америки к берегам Советского Союза. Но Вита знала, что это ее молитвы, ее любовь укрыли подводную лодку от врагов…

Лодка вошла в порт утром, и на пирсе ждала санитарная машина с двумя врачами и сопровождающим их офицером. После короткого разговора врачи сделали раненому поддерживающие уколы и согласились сопровождать его до Москвы. Тихая женщина, не проронившая ни слова, ни слезинки, только все время державшая то руку раненого, то край его носилок, села рядом с ним в санитарную машину на неудобный откидной стульчик и поехала на аэродром, стискивая зубы каждый раз, как машину встряхивало на обледеневшей дороге и раненый коротко стонал.

И в самолете, который, к счастью, оказался теплым, она сидела рядом с подвешенными носилками и только раз удивленно взглянула в иллюминатор, увидев, что их самолет сопровождают еще несколько других – остроносых, с короткими крыльями, летящих то спереди, то по сторонам. И тут она вспомнила, что самолет еще должен лететь долго-долго, а в воздухе каждую минуту могут показаться самолеты врага… Вспомнила и тут же забыла.

И Москву она не видела, сидя за окрашенными в белый цвет окнами санитарной машины. Она все ждала, – когда же будет больница, когда будет операция, когда ей скажут, – выживет ли он, что лежит рядом с нею, безгласный, бесчувственный.

Она удивилась еще раз, что привезли их не в больницу, а в какой-то жилой дом, но тут раненого снова понесли куда-то на носилках, и она опять держалась за край этих носилок, как будто боялась, – отпусти, – и он исчезнет!

Но все-таки там, куда наконец вошли: санитары с носилками, она, держащаяся за носилки, сопровождающие врачи, офицер, – там была наконец больница: операционный стол, профессора в белом, сестры милосердия, ясный свет бестеневых ламп. Ей никто не мешал, только сестра милосердия вывела на минуту в соседнюю комнату, где в гардеробе висели платья, ящики были полны свежим бельем, – сказала, чтобы фрекен переоделась, ведь на фрекен все тот же рыбацкий костюм, пропахший соляром и бензином, помогла ей, подала такой же белый халат, и снова проводила туда, где уже на столе, под простыней, лежал раненый, и профессора, врачи, сестры что-то делали с ним, а в углу лежали остатки его изрезанной одежды.

Это продолжалось час-полтора-два. Вита смотрела порою на часы, но все равно не запоминала времени, а окна были закрыты глухими черными шторами, и трудно было понять, день ли за окном или ночь. Но вот самый старый из профессоров подошел к Вите, спросил, понимает ли она по-русски, и на ее кивок сказал:

– Ваш муж, милая, счастливец! Он будет жить!

И тут она впервые зарыдала, но это были уже облегчающие слезы, а профессор кивнул сестре, и та, ловко отвернув рукав ее халата и платья, сделала какой-то укол, и Вита вдруг ушла из этой комнаты. Но так как она была опять с Вольедей, – они шли по снежному Треунгену на лыжах, – то ей все казалось прекрасным, счастливым. И она уже не чувствовала, как сестра раздевала ее, поворачивала на большой кровати, укладывая поудобнее, она все шла рядом с Вольедей, и он был здоров, был не такой, каким она увидела его так недавно в Треунгенской усадьбе, а еще таким, каким увидела его впервые и полюбила сразу и на всю жизнь…