А она все шептала, как шепчут: «О боже! О боже! О боже!», такое же тихое и сокровенное, только ей принадлежащее: «Вольедя! Вольедя! Вольедя!», – пока наконец он не пересилил свою слабость, пока не сделал два шага до своего потерянного счастья, пока не ощутил на своих губах ее горькие слезы… И только тогда она поверила в то, что перед нею действительно он, потерянный так давно, нечаемый, неожидаемый, невозможный, потому что в этом страшном мире больше ни во что нельзя было верить, кроме разлуки на смерть. Ибо весь мир был разлучен, ибо весь мир страдал, ибо весь мир сражался…
И, отрываясь от нее на мгновение, он так же самозабвенно шептал выстраданное, отстоявшееся в мучениях ее имя: «Вита! Вита! Вита!» – как говорил бы, вероятно, «Жизнь! Жизнь! Жизнь!» – пусть это мгновение жизни было бы короче одного вздоха. Да и было ли будущее у их любви? Если тогда он был всего-навсего посланцем чужого мира, похожим для Виты и окружающих ее людей на марсианина, столь далека была от них Страна Советов, то сейчас он оказался рядом с нею изгоем, беглецом, преследуемым. И она действительно вспомнила об этом его состоянии, потому что руки ее вдруг охватили его голову, прижали к груди, словно она пыталась спрятать его от враждебного мира, спасти от напастей, его ожидавших, как ни слабы были ее силы.
Они сели рядом прямо на кровати, потому что не было ничего другого, где можно было бы сидеть обнявшись, наслаждаясь теплом любимого тела, где бы можно было прижать это второе существо так тесно, чтобы чувствовать себя слитно, и только тут она спросила:
– Так это о тебе шла речь? Боже, как я счастлива!
– Значит, ты тоже участвуешь в Сопротивлении?
– Как видишь! – она засмеялась нежным грудным смехом, похожим на воркование горлинки. Когда-то она часто смеялась этим тайным смехом, потому что часто была счастлива. Сейчас же и сама удивилась возвращению этого чувства, этого пения в груди, в сердце, вдруг смущенно оглядела свой наряд – нелепый для нее передник, нелепые высокие башмачки со шнуровкой, подняла даже руку и тронула гофрированную наколку, покраснела, воскликнула: – Прости, я сейчас! – выскользнула из его рук и побежала из комнаты.
– Куда же ты! – умоляюще воскликнул он, и она задержалась в дверях, шепнула громко:
– Долой эту конспирацию! Сегодня мой праздник!
Он растерянно огляделся. Громко гудела печь. За светло-зелеными шторами явственно приближался рассвет. Все предметы в комнате мирно стояли на местах – ничего не было от сновидения в этом неожиданном сне. Но он все еще не верил своим ощущениям, он все еще боялся, что вот-вот проснется и окажется, что он по-прежнему лежит в госпитале, привязанный на ночь по рукам и ногам, чтобы не перевернулся во сне на изрезанный живот, – тогда, в те тяжелые ночи только и могли сниться такие необыкновенные сны…
На глаза ему попал принесенный Витой поднос и на подносе – серебряный кувшинчик, длинноногий бокал возле него. Он налил дрожащими руками темный напиток в бокал, поднес к лицу, понюхал: коньяк. Его – несчастного беглеца принимали на уровне посла дружественной державы! Толубеев усмехнулся и медленно выпил бокал. По горлу клубком прокатился огонь, и тогда все встало на свои места: Вита здесь! Она принимает участие в движении Сопротивления! В Норвегии растет борьба против фашизма! Но какое это счастье, что он встретил именно Виту!
Он коротко всхлипнул и не понял, смех ли это или рыдание, потому что был близок и к тому и к другому. Встал с постели, поправил смятое покрывало: сидеть одному на кровати было неловко, да и зачем? Есть кресло. Есть стул. Есть, наконец, зеркало, к которому ты можешь подойти и увидеть себя глазами Виты.