Обед кончился, и Елена с наместником вышли в сад. Сад весь был точно снегом обсыпан цветом яблонь и черешен; за ним чернела дубрава, где куковали кукушки.
– Что-то она напророчит нам? – спросил Скшетуский и обернулся лицом к лесу. – Кукушка, кукушка, сколько лет проживем мы вместе с этой панной?
Кукушка снова закуковала. Наместник с Еленой насчитали более пятидесяти.
– Дай бог!
– Кукушка всегда говорит правду, – серьезно заметила Елена.
– А если так, то я еще буду ее спрашивать! – сказал наместник. И он спросил снова:
– А детей у нас много будет? Отвечай, верная птичка!
Кукушка точно по заказу прокуковала ни больше ни меньше как двенадцать раз.
Скшетуский ног под собой не чувствовал от радости.
– Ей-богу, умереть мне старостой! Слышали вы, панна?
– Ничего я не слышала, – прошептала Елена в смущении. – Даже не знаю, о чем вы спрашивали.
– А не повторить ли?
– И этого не надо.
Весь день прошел как сон. Вечером пришла минута долгого, горячего расставанья, и наместник выехал в Чигирин.
VIII
В Чигирине Скшетуский застал старого Зацвилиховского в сильном волнении: из Сечи доходили грозные слухи. Теперь уже никто не сомневался, что Хмельницкий готовился с оружием в руках добиваться осуществления казацких привилегий и отомстить за свои личные обиды. Зацвилиховский получил сведения, что он теперь сидит в Крыму, просит помощи у хана и не сегодня завтра появится в Сечи. Весь Низ готовился к войне с Речью Посполитой; буря близилась с каждым часом. Далекие и неясные признаки тревоги сменились настоящей уверенностью в неизбежности резни. Великий гетман, не придававший прежде большого значения всему этому делу, теперь придвинул свое войско в Черкасам; отдельные его части доходили даже до Чигирина, чтобы как-нибудь помешать казакам присоединиться к своим недовольным товарищам. Из городов и селений валили толпы – все в Сечь. Шляхта же, наоборот, торопилась переезжать в города. Говорили, что в южных воеводствах будет объявлен призыв ополчения. Несчастная Украина разделилась на две половины: одна спешила в Сечь, другая сосредоточивалась около коронного обоза; одна держалась за установленный порядок вещей, другая домогалась безграничной свободы; одна хотела сохранить то, что было результатом векового труда, другая стремилась уничтожить все. И вот – брат вскоре должен был восстать на брата.
Но пока тучи еще клубились на украинском горизонте, пока раздавались только одиночные раскаты грома, люди как будто еще не отдавали себе отчета, не знали, в какой степени разыграется приближающаяся буря. Может быть, не знал этого и сам Хмельницкий, который в это время писал письма, исполненные жалоб и недоумения, то к пану Краковскому, то к казацкому комиссару, то к коронному хорунжему и вместе с тем клялся в верности Владиславу IV и Речи Посполитой. Хотел ли он выиграть время или думал, что еще можно предотвратить междоусобицу, об этом говорили разно; только два человека не ошибались ни на одну минуту.
Это были Зацвилиховский и старый Барабаш.
Старый полковник тоже получил письмо от Хмельницкого, письмо грозное, насмешливое и вызывающее. «Мы со всем запорожским войском, – писал Хмельницкий, – употребим все наши усилия, чтобы добиться исполнения тех привилегий, которые ваша милость припрятывали у себя на дому. А так как вы таили их ради собственных выгод, то все запорожское войско считает вас полковником над овцами или над свиньями, но не над людьми. Что до меня, то я, с своей стороны, прошу вашу милость простить мне, если не угодил вам чем-либо в своей убогой хате в день святого Николая и что уехал я в Запорожье без вашего разрешения».