Актеры захватили здание телекомпании, и на неделю вещание прекратилось. Люди включали телевизоры и сталкивались с черной картинкой. Колумбийцы познали новое чувство: страх перед телевизионным вакуумом. Но власть отреагировала и послала к зданию телекомпании полицию, приказав вывести оттуда грузовик для передвижных съемок и записать любую передачу где угодно – лишь бы заполнить экраны и таким образом опровергнуть стачку. Фаусто собрал актеров-забастовщиков, они пришли к гаражу и образовали у дверей живую цепь. Лус Элена, с самого начала присоединившаяся к боровшимся, стояла в первых рядах и лучше всех расслышала слова капитана армии – армейские части тоже привлекли к наведению порядка. Он громко приказал шоферу подавать назад, не обращая внимания на актеров.
– Если не разойдетесь, – обратился он к живой цепи, – проедемся прямо по вам!
В первом ряду стояли одни женщины. Лус Элена потом рассказывала, как ее обожгло воздухом из выхлопной трубы ровно в тот момент, когда Фаусто и остальные опустили руки. Но не сдались: при попытке ареста актеры оказали бешеное сопротивление, и в пылу рукопашной Фаусто и Лус Элене удалось вырваться и спрятаться в одном из соседних подъездов. Он навсегда запомнил, как лицо взволнованной жены словно бы сияло внутренним светом в полумраке их убежища.
Фаусто стал пользоваться на телевидении большим авторитетом. Никто не понимал, как ему удавалось проворачивать столь рискованные проекты. Например, программу «Образ и стих», в которой Фаусто в прямом эфире декламировал какое-нибудь стихотворение из своего необозримого репертуара, а Фернандо Ботеро в это время на глазах у телезрителей делал набросок по мотивам того, что слышал. Или передачу, где любители сражались в шахматы с гроссмейстерами, – предложил это, вообще-то, лично Рохас Пинилья, талантливый шахматист, и ему не смогли отказать, только вот никто не думал, что зрелище будет иметь бешеный успех. Примерно в это время дядя Фелипе вернулся из Чили. Возвращение было печальным: он тяжело болел. Ему прооперировали раковую опухоль, и все вроде бы указывало на постепенное выздоровление, но болезнь подорвала его дух. Он поселился в отеле в центре Боготы с женой и пекинесом и целыми днями в компании желавших его выслушать вспоминал свои лучшие годы, жаловался на боготинский холод и клялся при первой же возможности уехать в Медельин. Но даже располагай он средствами, график лечения не позволял. Фаусто без всяких просьб со стороны дяди взял за правило навещать его раз в неделю и находил его все более сгорбленным и менее красноречивым, но взгляд Фелипе оставался неизменно горделивым, как будто он точно знал, что остальные по-прежнему видят в нем героя войны.
– Ну что, парнишка? – спрашивал он. – Как там этот твой театр?
– Все хорошо, дядя, – всегда отвечал Фаусто. – Лучше не бывает.
В очередной приход Фаусто усталый и грустный дядя Фелипе сидел в плетеном кресле-качалке и просматривал газетные вырезки. Беседа не клеилась, хотя дядя попросил рассказать, как обстоят дела в Колумбии теперь, когда наконец установился хотя бы хрупкий мир. Перед Фаусто сидел человек, до краев наполненный болью – не только телесной. Меланхолия, почти физическая, омрачала его лицо. Позже Фаусто узнал, что дядя в тот вечер попросил принести ужин ему в комнату, потому что никого не хотел видеть, и съел порцию говяжьего фарша с рисом и жареными бананами. Потом, когда унесли поднос, достал из папок вырезки и разложил на покрывале. Там была новость о его аресте и заключении по обвинению в заговоре против короля и утка о его смерти, которую фашисты распространяли во время войны, – четкая фотография, ясно читающееся имя. Одна вырезка, желтее прочих, показывала его отца, Антонио Диаса Бенсо, в парадной форме, во время службы в Гватемале. Потом у дяди Фелипе начались боли. Его на скорой отвезли в больницу и не прооперировали – эта операция стала бы третьей или четвертой и в очередной раз принесла бы напрасные надежды, – потому что врачи сразу поняли: спасение его уже за пределами возможностей медицины.