Их, с позволения сказать, роман разворачивался на маленьком пятачке в самом Центре, где магазины настолько дорогие, что это скорее не магазины, а музеи, квартиры за десятки, а может, и сотни миллионов (Прасковья не отличала десятки миллионов от сотен, для неё это было вроде световых лет – нечто необозримое умом), а счастливые обитатели ходят пешком и даже не подозревают о существовании какого-нибудь Очакова или Новокосина. Они не живут в общаге, не варят гречку на общей кухне, не ездят на электричках, разве что изредка на метро, да и то пару остановок, не больше. Нет, не Прасковьино это место. Она, «Прасковья из Подмосковья», как звали её на курсе, могла быть тут гостьей, прохожей, экскурсанткой, но не жительницей.
Жительницей она была в своём старинном городке на окраине области, где больше века стоит их домик с настоящей печкой, которую никто не топит, потому что, слава Богу, уже давно провели газ, и отапливаются им. Печку используют только для сжигания коробок, бумажных обёрток и всякого горючего хлама. Разве что в очень холодные зимы слегка подтапливают.
Однажды в печи она сожгла написанные ещё в школе сказки, когда поняла, что всё это чушь и никому не нужно. Писала она от руки в тетради; потом не раз жалела той тетрадки с надписью «по химии». Рассказала об этом Богдану: она незаметно для себя привыкла всё рассказывать Богдану. Тот ответил, что Карамзин говорил кому-то, будто свой замечательный слог выработал благодаря камину: писал и сжигал, и опять писал. Да и сама Прасковья читала, что Гоголь советовал авторам переписывать текст восемь раз. Восемь! От руки! Ну, на то он и Гоголь. А сегодня всё одноразовое: пишут за один раз, читают один раз (это ещё хорошо); стаканы, девушки и книги – всё одноразовое: сплошной прогресс и дивное удобство.
Лет тридцать назад отец своими руками возвёл на заднем дворе кирпичную пристройку, и там поместились все дары цивилизации: АГВ, ванная с душем, туалет, кухня, стиральная машина. Тогда потратили все сбережения на это предприятие. И хорошо, что потратили: очень скоро от них всё равно ничего бы не осталось, их бы напрочь сожрали гайдаровские реформы. А теперь остались удобства. Правда, неказистые по нынешнему времени, да и чинить приходится то и дело, но на то отец – учитель труда.
Пройдёт совсем немного времени, произойдёт фазовый переход – и старая рухлядь превратится в престижный винтаж, о котором любит писать Ринин журнал. Может, тогда они развернут скатанный в трубу и скромно стоящий в углу ковёр люберецкой фабрики, который купила ещё прабабушка. Рассказывали, что до Прасковьина рождения он висел на стенке и в новый год к нему пришпиливали английскими булавками елочные гирлянды из лампочек. Потом ковёр понизили в статусе и положили на пол, и она, Прасковья, в малолетстве играла на нём. А потом и вовсе убрали: стало модно презирать и почти ненавидеть ковры за совковость и отсталость. Мама и бабушка говорили, что гоняться за модой – глупо и им всё это совершенно неважно, но мода, вероятно, действует и на тех, кто за ней не гоняется. Между прочим, недавно она прочла в Ринином атмосферном журнале, что советские ковры снова модны и престижны.
Она ехала по красной линии в общагу и ей ужасно захотелось домой: вот получит диплом – и немедля туда. И перестать думать о Богдане: надоела – так надоела. «Так всё и должно было кончиться, и хорошо, что кончилось», – говорила самой себе. Не хватало ей стать тётей Зиной №2. Не будет ему звонить. Впрочем, она и прежде почти никогда не звонила, разве что для уточнения времени и места встречи, а так – инициатива всегда была его.