В апреле родился брат Аркаша. Мама чуть не умерла при родах. А в мае отца пригласили работать на мурманскую судоверфь.

Нам дали большую комнату в трёхкомнатной квартире с холодной кухней, на Кольском шоссе, которое было продолжением главной улицы, улицы Сталина.

В Мурманске жить стало чуточку полегче, потому что здесь была барахолка. Казалось, уж совсем ничего не осталось, что можно было выменять на съестное, но когда становилось совсем голодно, всё же что-нибудь да находилось. Мама строчила на машинке покрывала, наволочки, подзоры, и мы тоже меняли их на продукты. Иногда в разных концах города что-нибудь выбрасывали в свободную продажу: картошку, отруби, пшеничку, ячмень. Мы долгими часами стояли за этим в очередях, занимали очереди с ночи, писали химическим карандашом номерки на ладонях, составляли списки. Очень важно было не прозевать перекличку. И хотя я брала с собою книги, чтобы скоротать время, очень часто я не читала, а разглядывала женские лица. На всю жизнь я напиталась этим бесконечным морем скорби. И помню, как-то впервые в очереди во мне зазвучало: «Пепел Клааса стучит в моём сердце…». Безадресно, но просто: «Пепел Клааса…».

Все чаще я задумывалась над тем, можно ли карандашом и кистью выразить то безмерное людское горе, которое было нормой существования для большинства, в первую очередь женщин. А если это удалось бы кому-нибудь сделать, то кто же даст художнику выставить подобные картины? Ведь сталинские премии давали за совсем другое содержание. В газетах предавали анафеме растленное искусство на Западе, которое окончательно запуталось в тупиках абстракции. А я про себя соображала так: если на Западе и в Америке, где рисовать можно абсолютно всё, век живописи в традиционном понимании кончился, если фотография во многом приняла на себя функции живописи и ей, вероятно, еще предстоит сказать свое слово, то вряд ли стоит делом всей жизни избирать то, что я для краткости именовала рисованием. Я хорошо запомнила то, что было в альбомах, которые тогда Джим подарил дяде Косте. Меня не устраивала эквилибристика формами и красками. Но я размышляла дальше, что абстрактная живопись явилась естественным продолжением реалистической и, если кто-то находит в своей душе отклик на подобное искусство, пожалуйста, на здоровье. Я же мыслила вполне конкретно и полагала, что так будет и в будущем. Как-то в один из дней, когда я рассуждала таким образом, мне подарили открытку, на которой была нарисована роза. Очень хороший рисунок акварелью. Мне эта роза почему-то не давала покоя. Я решила повторить рисунок, села к столу и сделала тщательнейшую копию. Немного подумала, подписала в уголке: «Рисунок Н. Вавиловой» – и поставила дату. Раньше я этого никогда не делала. Потом довольно долго сидела над рисунком. Прости, Боже, мою самонадеянность, но я тогда думала так: к двадцати с лишком годам я вполне овладею так называемым реалистическим методом, а что дальше? Получать сталинскую премию за какой-нибудь очередной портрет нашего любимого вождя? Не слишком ли мало для живописи? И ещё не додумав до конца такие мысли, я вымыла кисти, сложила все свои рисовальные принадлежности в подходящий ящик и спрятала его под кровать.

Через пару недель отец первым забил тревогу:

– Ты почему больше не рисуешь?

– Не хочу.

– Ты что, не знаешь, что художник, как пианист, должен всё время тренировать руки и глаза?

– Знаю.

– Ты что, думаешь, что без труда поступишь в Академию?

– Я не буду поступать.

– Почему?!

– Не хочу, раздумала.

– Почему?!

– Не хочу, и всё тут.

– Ты мне брось эти штучки! Что, влюбилась в кого-нибудь?