– А вы – очень огорчены?
– Я? (Передергиванье плеч.) Для нас, марксистов, не признающих личности в истории, это вообще неважно – Ленин или еще кто-нибудь. Это вы, представители буржуазной культуры… (новая судорога)… с вашими Наполеонами и Цезарями… (сатанинская усмешка)… а для нассс, знаете. Нынче Ленин, а завтра…
Оскорбленная за Ленина (!!!) молчу. Недоуменная пауза. И быстро-быстро:
– Марина Ивановна, я тут сахар получил, три четверти фунта, мне не нужно, я с сахарином пью, может быть, возьмете для Али?
(Этот же Икс мне на Пасху 1918 г. подарил деревянного кустарного царя.)
Чесотка
Сейчас в Москве поветрие чесотки. Вся Москва чешется. Начинается между пальцами, потом по всему телу, подкожный клещ, где останавливается – нарыв. Бывает только по вечерам.
На службах надписи: «Рукопожатия отменяются». (Лучше бы – поцелуи!)
И вот недавно – в гостях, родственник хозяйки, тоже гость, настойчиво и с каким-то сдержанным волнением расспрашивает хозяйку дома о том, как это, и что это, и с чего это начинается, и от чего кончается – и кончается ли.
И ее неожиданно прозревший возглас:
– Абраша, наверное, у тебя самого чесотка!
(«Чесотка» в ее представлении, очевидно, – сам клещ. Блохи, мухи, тараканы, клопы, чесотки.)
С уходящими под видом шутки никто не прощается за руку. Хозяин, во избежание, даже целуется. Гость противен – буржуй. Достаточно омерзителен и без чесотки. Гость – трус и воздержавшимся сочувствует. Чесотка – мерзость. И, учитывая все, всю бессмысленность жеста и жертвы, в полном отчаянии и похолодании, не только протягиваю – но еще необычайно долго задерживаю его руку в своей.
Рукопожатие, воистину чреватое последствиями: тебе, чесоточному, уверенность в моей благосклонности и посему (учитывая чесотку!) вдвойне бессонная ночь: мне, не чесоточной, – чесотка и посему (учитывая твою уверенность!) тоже вдвойне бессонная ночь.
Как он спал, не знаю. Я, по крайней мере, не чесалась и не чешусь.
Fräulein[40]
Голодная толчея Охотного ряда. Продают морковь и малиновые трясучки, на картонных поддонниках, мерзкие. Не сдавшиеся – снуют, безнадежные – слоняются. Вдруг – знакомый затылок: что-то редкое, русое… Опережаю, всматриваюсь: молочные глаза, печальный красноватый клюв – Fraulein. Моя учительница немецкого из моей последней гимназии.
– Guten Tag, Fraulein![41] – испуганный взгляд. – Не узнаете? Цветаева. Из гимназии Брюхоненко.
И она озабоченно:
– Цветаева? Куда же я вас посажу? – И, останавливаясь: – Да куда же я вас посажу?
– Ну, тетка, проходи, что ли!
Не вынесли – немецкие мозги!
Ночевка в коммуне
Сижу в гостях. Просят сказать стихи. Так как в комнате коммунист, говорю «Белую гвардию».
За белой гвардией – еще белая гвардия, за второй белой – третья, весь «Дон», потом «Кровных коней» и «Царю на Пасху» – словом, когда опоминаюсь – 12 часов, а ворота моего дома непременно заперты.
Ночевать мне здесь нельзя – «порядочный дом», с прислугами, с родственниками, остается одно: идти на Собачью площадку и спать под звуки пушкинского фонтана. О чем объявляю – смеясь, встаю и твердым шагом иду к двери. И, уже в дверях, певуче:
– Маринушка!
– Да?
– Вы серьезно собираетесь спать на улице?
– Совершенно.
– Но ведь это же…
– Да, очень, но…
– Тогда идемте к нам, в коммуну.
– Но, может быть, вам неудобно?
– Отчего? У меня отдельная комната.
– Тогда – спасибо.
Сияю, ибо, несмотря на весь внутренний авантюризм, верней: благодаря всему внутреннему авантюризму, весьма и весьма обхожусь без внешнего! (NB Из ночевки на коммунистической улице к ночевке в коммунистическом доме – авантюра все-таки – первое!)