Картина над алтарем великолепна. Передо мной запечатленный момент встречи двух женщин, связь, которую уловил художник, – невнятная история, которую бубнили в проповедях, творится здесь как наяву.

Две женщины близко наклоняются друг к другу, я словно чувствую запах их кожи, тепло их дыхания, смешивающиеся в безмолвном обмене новостями. Сколько раз я молилась Деве Марии, просила помощи и совета. Прощения. Но теперь решимость Святой Елизаветы заставляет вспомнить о силе. Она наклоняется к Марии лицом к лицу, почти касаясь кончиком носа, ее взгляд прикован к настороженной юной кузине.

Над их головами нет нимбов, как будто художник хотел подчеркнуть, что они были обыкновенными женщинами, а титулы Святой и Богородицы появились лишь много лет спустя и после их кончины. На этой встрече они просто Елизавета и Мария. Мария – совсем юная, моя ровесница. Елизавета старше моей матери, по возрасту ближе к Лючии. Две живые женщины, которые беспокоились и боялись, голодали и изнывали от жажды, проливали слезы и делились тайнами, тосковали, страдали.

На фоне платьев вижу, как Елизавета сжимает правой рукой левую руку Марии. Моя ладонь пульсирует, словно Елизавета держит за руку меня. Как бы я хотела оказаться на месте Марии, как мне не хватает тепла, исходящего от Елизаветы.

– Значит, тебе нравится?

Я поворачиваюсь на босых ногах. Человек, который это сказал, стоит в церкви. Из-под шляпы торчат во все стороны темные пружинистые кудри. С плеч косо свисает выцветший mantello[13], на ногах мятые короткие штаны. В руке болтаются мои туфли.

Я перевожу взгляд со своих позорных босых ног на туфли и снова на ноги, пытаюсь разглядеть его лицо, но прежде, чем нахожу ответ, он идет ко мне. От смущения так бы и провалилась сквозь землю.

– Sì o no?[14] – грозно вопрошает он.

Я бормочу: «Да».

Он уже не сердится. И встает перед картиной рядом со мной, наклоняя голову влево и вправо. Сгусток свежей краски на ботинке оставляет красное пятно на плитке.

– Allora! Il bianco! Белый!

Он хмуро глядит на картину. Помимо смутных облаков на нарисованном небе я вижу только белую накидку Елизаветы.

Он поворачивается ко мне, и я поражаюсь пронзительной синеве его глаз. Но лицо сбивает с толку. Ангельские припухшие губы и высокие скулы могли бы привлекать внимание, но вместе они придают лицу мятежное выражение.

– Не хватает блеска! – говорит он, трогая пальцем ямку на подбородке.

Он кладет руку мне на плечо и поворачивает лицом к восточной стене церкви. Я смотрю на него, впитывая каждую подробность. Грязная одежда. Пожелтевшие кутикулы, ногти в грязно-серой мастике. Тонкие волоски на мочках ушей, кислый запах пота, когда он поднимает руку. Он вытаскивает из-под камзола грязную рваную тряпку и вытирает лоб – воздух наполняется запахом льняного семени. Запахом Лючии, от которого чаще бьется сердце.

Убрав руку с плеча, он указывает на маленькое арочное окошко высоко в стене. Молочно-белое стекло сияет под лучами утреннего солнца, и художник раскрывает ладонь, словно хочет поймать свет.

– Видишь его? Quel bianco? Тот белый цвет?

– Sì, – отвечаю я, хотя вряд ли вижу вообще.

– Алебастр улавливает и пропускает свет, поэтому он сверкает.

Он возвращается к картине.

– Как же это передать? Того, что у природы получается с легкостью, мы добиваемся неимоверными мучениями.

Он вырывается из задумчивости, внезапно разозлившись.

– Леонардо говорит об утонченности. Микеланджело о смелости! Будто искусство или то, или другое.

Он усмехается и издает горловой звук, будто хочет сплюнуть. Мне хочется отшатнуться от запаха его дыхания.