Зато грудь сплошь в солнечном сиянии волос.

И холка.

И даже на спине.

– Аргус! ко мне!


Кипа шкур лениво зашевелилась. Встряхнулась. Сверкнула глазом, налитым кровью, из-за лохм-занавесей.

– Я кому сказал?!

Ну ладно, ладно, подойду…

* * *

Аргуса мне подарил Эвмей.

Мне тогда стукнуло шесть, и отец позволил некоторое время пожить на пастбищах. Вольной, так сказать, жизнью; протесты мамы остались без внимания. Он никогда ничего не делал просто так, мой отец; и в его дозволении крылась тайная подоплека. На Большой Земле воцарился мир да покой – после того как великий Геракл прошел огнем и мечом от Элиды до Лаконики, сменяя погибших дрянной смертью басилеев на их двоюродных братьев или младших сыновей. Новоявленные правители, выжив чудом и будучи насмерть перепуганы внезапной ролью наследников, чесали в затылках и один за другим возводили храмы неистовому сыну Зевса. Наконец отпылали погребальные костры, удобрив пеплом измученную землю, Глубокоуважаемых умилостивили грандиозными гекатомбами[22], и женщины стали рожать больше девочек.

А на Итаку, к Лаэрту-Садовнику, начали чаще заезжать гости, у которых появилось свободное время.

Жизнь брала свое.


– Ты боишься, мой басилей?

– Нет. Я беспокоюсь. Оказывается, когда вместо твоих наихудших предположений сбываются надежды – это беспокоит. Вчера я подумал: надежда – самая живучая в мире тварь. Все сдохнут, а она подождет, чтобы умереть последней. Старые моряки говорят: «Кораблю на одном якоре, а жизни на одной надежде не выстоять…»

– Ты боишься, мой басилей.

– Нет. Я примеряю себе имя – Надежда. Лаэрт-Надежда. Это глупо, но если ты остаешься едва ли не один… Герой не должен быть один, Антиклея.

– Ты не один. Ты не герой.

– Едва ли…

Мама с папой думали, что я не слышу.


Впрочем, мне и в голову не приходило, что, отсылая сына подальше – бывало, я проводил на пастбищах шесть-семь месяцев в году, лишь изредка наведываясь во дворец! – папа намеренно поддерживает миф о моем слабоумии. Миф? правду? – какая разница?! Зато стоустая Осса-Молва пела единым голосом: итакийский басилей стесняется наследника, пряча его в пастушьих шалашах от чужих глаз.

Другие басилята – Аргос! Спарта! Эвбея! Крит, наконец! – в палестру ходят.

В гимнасий.

На колесницах.

Да и в отцовских мегаронах частые гости: глядите, люди добрые, что за чудо-сына я вырастил! завидуйте! привыкайте к будущему владыке!

А здесь…

Вместо гимнасия я лазил по деревьям за сорочьими яйцами и карабкался на скалы Нерита, с боем добывая соты диких пчел. Вместо стадиона носился по крутизне утесов взапуски с молодыми пастухами. Вместо палестры сражался на бревне с Эвмеем, привязав к спине живого козленка. Бил рабов; благо вокруг были едва ли не сплошные рабы. Крепкорукие, украшенные шрамами; многие с серьгой в ухе, особенно кто постарше. Сперва бил руками и ногами; позже Эвмей-умник присоветовал воспользоваться палкой. Короткой палкой. Длинной палкой. Двумя палками: длинной и короткой. Палкой и ивовой корзинкой тоже бил. А нерадивость рабов возрастала день ото дня: поначалу они давали себя бить поодиночке, потом пришлось их лупить по двое, по трое за раз… дальше и вовсе рассобачились: стали уворачиваться, отбиваться, бунтовать, сами взялись за палки – длинные, короткие, гибкие из орешника, крепкие из ясеня…

Я был рачительным господином.

Я давил бунт в зародыше.


– Бей рабов!


…вот и бил.

Но вернемся к Аргусу. В мой самый первый год на пастбищах одноглазая сука Ниоба, гордость всех свор острова, в очередной раз принесла помет. От кудлача Тифона, который если и уступал силой знаменитому тезке-дракону, победителю Громовержца, то злобой он не уступал никому.