Протесилай скривился: будто поджившую рану зацепил, содрал корочку.
– Молчу теперь, – согласился он.
– Клялся ведь? В Спарте?
– Ну, клялся. Успел, на свою беду. А что? Все клялись, и я тоже…
– Вот и воюй, как все.
– По-человечески?
Обеими руками Одиссей взлохматил мокрый пожар шевелюры. Добавил тихо, с нажимом:
– По-человечески. Слушай, у тебя выпить не найдется?
– Крепкого?
– Ага.
Если верить моим собственным ощущениям, первый раз мы отплыли из Авлиды под Трою дней пять тому назад. Это если верить. Когда все взывает: не верь! Погода и тогда была гнусней гнусного: «мряка», как шутили острые на язык феспроты. Ох, и словечко… ох, и погода!
Уж лучше шторм.
Калхант-прорицатель плыл со мной на «Пенелопе». Моргал совиными глазами, утробно икал. Злился. На его месте я бы тоже злился: знамения хором обещали ветер в спину и солнышко в небе. О чем Калхант, руководя общевойсковым жертвоприношением, имел неосторожность возвестить. Небось сейчас народ честит пророка на чем свет стоит – в Бездну Вихрей, в Тартар, в Эреба корни!..
Вот и икается.
Набухшая простыня болталась над головой. На ней спал капризный, страдающий недержанием ребенок: желто-серая гадость струилась по лицу, вызывая приступы тошноты. Ни день, ни ночь: ублюдок без названия. Лиловое море пенилось под эскадрами, но видимость была никудышная. Казалось, «Пенелопа» идет в гордом одиночестве. А плеск, отдаленные выкрики и хлопанье парусов – морок. Гребцы пробовали петь: впустую. Любой гимн глох на середине.
– Удружили… – брюзгливо каркнул Калхант.
– Кому?
Я действительно не понял, о ком говорит прорицатель.
– Аэдам. Нас воспеть – язык сотрется. Пока каждого восхвалишь, да список кораблей, да кто откуда… Слушатели черствыми корками забросают.
Задрав голову к небу, я задумался: с чего бы Калханту беспокоиться судьбами грядущих певцов? Блик солнца, медовой каплей сверкнув на излете, походил на осеннюю луну: пористый, щербатый. Вечерний. По левую руку тучи лопнули, разошлись, и в прореху высунулись утесы, увенчанные дворцом.
Знакомый силуэт.
– Скирос?!
Калхант встал, обогнул судовой алтарь. Подошел ближе к борту:
– Похоже…
Уж кому, как не мне, было знать: до Скироса еще по меньшей мере два дня пути. И все-таки – Скирос. Ну, не сошел же я с ума!.. То есть, сошел, конечно, но не до такой же степени! Вон там, на пляже, мы приманивали женщин безделушками, вон лестница, по которой гремел вниз голый Патрокл… Я даже не успел удивиться другому: почему мы так близко к острову, когда намечалось идти северней, мимо лемносских берегов, – и почему мерзкая погода позволяет видеть дворец с предельной отчетливостью? Как на ладони: верхняя терраса, у перил замер муравей, блестя спинкой, алой с чернью. Плащ, наверное. Кто-то из басилейского семейства.
Или гость?
Второй муравей тайком выполз из дверного проема. Приблизился к первому, хищно дернул усиками.
– А-а-ах!
Клянусь, это не я. Это Калхант. А я вообще ни словечка! Ни звука! Только смотрел, как первый муравей – ало-черный зигзаг! – летит с террасы на клыки рифов, чтобы сразу скрыться под водой.
Минуту спустя весь остров исчез в густом киселе тумана.
– Цвета Афин, – бросил внезапно осипший Калхант.
– Что?
– Алый с черным. Афинские, говорю, цвета. Такой плащ был у Тезея, когда его изгнали. Последняя память.
Я слышал историю о предательском убийстве Тезея-Афинянина. Сброшенного с дворцовой террасы здесь, на Скиросе, ныне царствующим басилеем. Все знали, все слышали, но доказательств не было. Да никто особо и не рвался доказывать (а значит, вступаться!) за мятежного героя, выпущенного из преисподней могучим Гераклом вопреки воле темных владык. Изгнанник, руки по локоть в крови… святотатец!..