Но одиннадцати рублей больше не было.
Не было вообще никаких рублей.
Спрашивать у Кати, есть ли у нее деньги, показалось Леону совсем уж непроходимой мерзостью.
Тут как раз хлопнула входная дверь. Леон вскинулся, как пес. Вдруг кто знакомый, вдруг удастся занять? При этом он почему-то не думал, что Валера – «засохшее кроличье дерьмо» – вряд ли позволит ему еще.
Однако именно это не принимаемое Леоном в расчет препятствие самоликвидировалось. Дверь захлопнулась за уходящим Валерой. Видимо, закончилась его смена.
За стойкой теперь орудовала нечесаная рыжая девица с неприлично накрашенными, толстыми, как у негритянки, хотя сама была белая, губами. «Ну, такая нальет хоть черту лысому!» – обрадовался Леон, хотя нечесаность вкупе с толстыми накрашенными губами далеко не всегда верное свидетельство нравственного падения, готовности наливать хоть черту лысому, хоть несовершеннолетнему. Немало, надо думать, нечесаных, с толстыми накрашенными губами добродетельных девиц ходило по земле.
Угрюмые тренеры и гуттаперчевая аэробистка потянулись к выходу.
Леон небрежно, не поднимаясь с места, остановил последнего, похожего на снежного человека, если тому состричь с лица волосы и обрядить в фирменный спортивный костюм, спросил закурить. Тот, видимо изумляясь самому себе, опустил тяжелую, раскалывающую кирпич ладонь в карман, достал пачку иностранных сигарет. Леон закогтил две штуки. «Может, у него попросить в долг?» – подумал Леон, но не стал кричать в спину.
Дверь за компанией закрылась.
Спички у Леона имелись. Спички пока еще иногда продавались в магазинах и в табачных киосках. Но вскоре должны были исчезнуть вместе со всем, что продается в табачных киосках. Страна соскальзывала к «буржуйкам», керосиновым лампам, телогрейкам, кирзачам, махорке, расползающейся гнилой селедке, опилочному хлебу, ордерам на габардин, салазкам с дровишками, в которые будут впрягаться зимой энергичные советские люди-кони.
Что-то случилось. Замкнутое пространство «Кутузова» с сомнительными лубочными портретами, тяжелой драпировкой, столами, стульями, зеркалами, пепельницами, стойкой, пустыми и полными бутылками, магнитофоном, рыжей барменшей вдруг предстало покорным воле Леона. То было совершенно новое, доселе не изведанное чувство. Леон понял, почему когда-то зажигал сердца людей «Интернационал»: «Кто был никем, тот станет всем!» Теперь он знал, какой властелиншей сидит в классе Катя Хабло. «Странно, – подумал он, – почему она не сделала себя круглой отличницей?» Леон вознамерился было передвинуть взглядом пепельницу на столе, но спохватился, что незачем растрачивать по пустякам дарованную (надолго ли?) силу. «Пусть только посмеет не налить в долг!» Мысли Леона наконец-то повернулись в нужном направлении.
Он уже почти оторвал зад от кресла, чтобы идти к рыжей барменше, как вдруг ощутил, что пространство, только что покорное его воле, стремительно ужимается, как кое-что в холодной воде. Оказывается, то был всего лишь демонстрационный островок внутри другого (подлинного?) пространства, покорного другой (подлинной?) воле. Переход от пьянящего ощущения силы к трезвящему ощущению бессилия был столь же крут, как съезд на салазках от батарей парового отопления к черной вонючей «буржуйке» посреди комнаты, топимой выломанным из пола паркетом. У Леона закружилась голова.
– Нельзя? – спросил он у Кати. – Но почему?
– Точно не знаю, – пожала плечами Катя, – но точно знаю, что нельзя.
– Жаль, – Леон с тоской посмотрел на сунувшую голову в холодильник барменшу. «Прихлопнуть бы!» – Зачем тогда это?
– Во всяком случае, не для того, чтобы пить на халяву, – улыбнулась Катя.