Я познакомилась с ней, когда ее отношения с Паулем стали спокойными, едва ли не равнодушными. Они были парой, и такой сыгранной, что мне хотелось крикнуть: проснитесь, встряхнитесь! Я не говорила этого, просто наблюдала, как Марья хранит домашний уклад. Пауль был ее «счастливым билетом», домашний, солидный, довольный. По крайней мере выглядел так, особенно, когда они вместе сидели за столом. Свои заборы она держала в себе. И то, что недавно она открыла для себя русский книжный магазин с уймой немыслимых книг: о Соловецком лагере, о сталинских чистках, о палачах с Лубянки. Этим «целительным шоком» она ни с кем не делилась. Только петь вдруг стало трудно. Марья не курила, не пила, она читала. Словно хотела наверстать целую жизнь. «Мы ничего, ничего не знали».
Пауль догадывался, как важно для нее это чтение, и не лез.
А вот танцы, это ему пришлось по вкусу.
Танцевать, без вранья, думала Марья. Без вранья.
Они ходили в танцзал «Клэрхенс», танцевали сальсу и фокстрот, иногда танго. Марья двигалась очень легко, ловя восхищенные взгляды. И мои тоже. Туфельки надеть и летать по паркету. Ноги всегда ее слушаются, спина прямая, голова слегка откинута назад. Природное изящество.
Она наслаждалась, как говорила мне. Эта легкость, когда Пауль кружит ее в танце, и парит не только она, парит весь зал. Беззаботность, прекрасное и редкое состояние. И музыка пьянит.
Нет, в танце не было лжи. Ее тело не врет, и тело Пауля тоже вело себя честно, пусть немного и неуклюже. Они создали это вместе – свою танцевальную пару. Чтобы время от времени выпархивать в танце из обыденности. Как бабочки.
Мысли о Магадане, Норильске, лагерной тундре шли по пятам, но только за Марьей. Марьюшка интересовалась сталинской «мертвой дорогой» в Заполярье, депортацией казаков, калмыков, чеченцев и русских немцев в казахские степи, злобными доносами тридцатых годов. «Мы ничего об этом не знали, ничего. Только ходили по музеям Революции, восхищались памятниками героям, талдычили о наших победах».
Тоска по родине? Никакой. Хотя нет, все-таки была. По тамбовским заборам и яблоням, по проселочным дорогам ее детства.
На пятом году их брака, Марья забеременела и теперь больше времени проводила дома. В танцах пришлось сделать перерыв. «Ноги слишком резвые, бог знает, куда они уведут». Лучше пусть ничто не выбивает из привычной колеи.
В день, когда она потеряла ребенка, на ней было бордовое платье из плотной ткани, она его сшила сама. Странное совпадение, цвет платья и цвет крови. Но у пустоты, которую она ощутила, потеряв ребенка, цвета не было. Она расползалась во все стороны, пожирала. Пусто было внутри, пусто снаружи, все без разницы. Сгущаясь в душный туман дурмана.
Бедная Марья.
Пауль пытался убедить ее, что ни сама она не виновата в несчастье, ни судьба, ни что-то еще, но его утешения не помогали. В бесцветной пустоте Марья пыталась нащупать причины. Слепо проклинала она свое чрево, внезапно разражаясь слезами как малое дитя.
Туман пустоты, чувство вины рассеивались медленно. Лишь весной я услышала снова, как она поет, пташечка. Но веселость улетучилась.
«Марья, поди сюда, помоги мне». Она подходила, устраивала мою пылающую голову на подушке, заваривала мне чай, шла в аптеку. Кашель чуть ли не до рвоты. Потом воспаление легких.
Она приходила снова и снова. Прислушивалась к моему бреду. Путаный клубок из обрывков сна, с твердым зернышком правды. «Хотела запрыгнуть в уходящий поезд, но помешала узость души… Чудовищные перебросы и крики. Я падаю, я сброшена на рельсы. Оранжевое утреннее светило. Надвигается. Поезд, небо. Картинка рвется, но из саксофонов гремит музыка. И пот стекает в колготки».