Красавица? Нет. Личико было, в общем, неправильное, ротик маленький (правда, мило надутый), носик излишне тонковат. Но все компенсировалось гармоничной резвостью, ничуть не напоминавшей моего бессильного, неэстетичного, угловатого редкого веселья. Вся Ленусик была – солнечный лучик, радующий без разбора и праведника и подонка…

Двухголовое чудище по имени «Мама-с-Папой», к которому я не знала, с какой стороны и подступиться, для Маленькой чудесно разделилось на «Мамусика» и «Папусика», и она умильно ластилась к обоим, горячо и нежно лепеча и сюсюкая – и так всю их жизнь.

Ах, как она умела вышивать и щебетать, играть и тараторить! Глазки да лапки, лапки да глазки – не налюбуешься!

Вижу, друг мой, как Вы раздражаетесь, но так как Вы человек добрый, то внутренне уже ищете мне оправданий: детская ревность, сама никогда не была матерью, не может оценить…

Бросьте, мне оправданий нет. Положим, в детстве-то я понять не могла, но ведь позже обязана была – одуматься! Ведь если дети начнут судить своих родителей – так судить! – то куда же придет человечество? Не беспокойтесь, я очень благодарна им. Что не усыпили, как Леона, или проще – не утопили в ведре, как котенка, в живых оставили! И дали мне возможность вкусить прелести умирания в онкодиспансере… Вы уже возмущаетесь? Еще несколько сценок не желаете ли? «Довольно-довольно, я все понял: несчастное детство…». Ничего, вот вам для полноты впечатления. Сцена: две смежные комнаты (проходная, конечно, моя – разве можно тревожить Маленькую?). Время действия: раннее утро.


Дверь в палату приоткрылась, и в щель деликатно просунулся колпак сестры Оли.

– Третий час ночи, Ирина Викторовна… Не положено… Может, снотворного вам принести? – почти взмолилась она.

Трудная больная, до того быстро писавшая в зеленой тетрадке, сидя поперек кровати, мрачно посмотрела в ее сторону:

– Не беспокойтесь. Дадут. Не в эту ночь, так в следующую. И – «ты заснешь надолго, Моцарт…».

Она была права, и Оля это хорошо знала, хотя ни на эту, ни на следующую ночь не надеялась: врач сказал, что еще недели две, а потом – на наркотики. Кроме того, добрая сестричка считала, что это варварство – обреченному больному давать еще и снотворное; ему и так жизни осталось с гулькин нос, и он же две трети этого носа должен проспать. Но больному же такого не скажешь – приходится опять бормотать:

– Не положено. Свет после отбоя… Нужно спать. А если не спится – пить снотворное.

Но больная в который раз показала зубы

– Я за свои деньги могу хотя бы умереть как мне нравится?! – сурово спросила она.

В таких случаях отвечать полагалось следующее: «Как вы може те так говорить? Кто вам сказал, что вы умрете? Здесь вас лечат. И – вылечат. А для этого нужно…». И далее – про режим, про союз с врачом, и все в таком духе. Оля представила, как все это будет жалко звучать и лишь выдавила:

– А только вот свет… После отбоя… – и под тяжелым взглядом попятилась в темноту коридора.

Ирина отложила свою зеленую тетрадку и сползла на пол. Осторожно выпрямилась – и так осталась стоять посреди палаты, прислушиваясь к тайным сигналам изнутри тела. Боли как таковой не было, но чувствовалось чье-то чужое враждебное присутствие. Здесь, рядом с правой грудью. И еще на спине, вдоль позвоночника там словно крался кто-то. Трудно ворочалась шея, правые рука и нога были холоднее, чем левые – это чувствовалось явно. Ирина тронула правую щеку сначала правой же рукой. Странное ощущение: между пальцами и кожей как бы лежал лист бумаги. Дотронулась левой, ощутила сухую кожу, но щека едва воспринимала прикосновение…