– Спасибо, – так же тихо ответил Шолом.
Глухой Асе не требовалось кричать, если слова произносить внятно, она все читала по движущимся губам.
Вскоре мои родители переехали из этого района в другой, ближе к центру, и я лет десять, наверное, не показывался на Песках. А когда волей случая мне снова пришлось там побывать, эту часть города было уже не узнать. Гудели шумные грузовики, везя на широких платформах серые бетонные плиты. Натужно ворочались экскаваторы, вгрызаясь в землю. Вдоль тополей тянулась глубокая траншея, по бокам которой лежали толстые трубы. Та сторона, на которой находился когда-то дом сапожника Шолома, была снесена начисто. Шла реконструкция.
Но с противоположной стороны все пока оставалось по-прежнему. Так же мирно стояли маленькие домики, так же незыблемо выстроились в линию почерневшие от времени заборы. И вдруг вдоль этих заборов я увидел медленно идущую со стороны железной дороги глухую Асю. Бог мой! Как же она постарела, как безжалостно согнули и уменьшили ее прожитые годы. Я подошел к ней. Возможно, это было не очень тактично с моей стороны, но уж слишком ошеломили меня перемены вокруг.
– Здравствуйте, – сказал я, стараясь выговаривать каждый слог как можно более четко.
Она посмотрела на меня и, конечно же, не узнала.
– Вот здесь когда-то работал сапожник Шолом. Где он? Что с ним стало?
Ася повернула голову и посмотрела на то место, где так привычно стоял прежде рабочий стол и кожаная табуретка.
– Умерли, – сказала она тихо, – вначале Шолом, а потом Брайна. Шесть лет после того, как не стало Шолома, я ухаживала за ней, но, – вздохнула она, – разве со смертью поспоришь?
Шумели вокруг машины, грохотал ковш экскаватора, переругивались в траншее двое рабочих.
– Сколько? – переспросил я. – Шесть лет?
– Глухому два раза обедню не служат, – сердито ответила Ася и толкнула калитку с облупившейся красной краской, которую когда-то давным-давно ей покрасил маленький и круглый, как пивной бочонок, сапожник Шолом.
Монче
Имени его никто не помнил, да и сам он, пожалуй, тоже. Вернулся он с Первой мировой дважды Георгиевским кавалером. Потом в городе каким-то образом узнали, что при форсировании водной преграды рядом с ним разорвался снаряд, и Монче хотя и выплыл, но лишился рассудка.
Старенькая его мать умерла вскоре после возвращения сына, и он остался один в обветшалом доме, который тихо прятался среди бурно разросшегося кустарника.
Солдаты пана Пилсудского, хозяйничавшие несколько месяцев во время Гражданской войны в нашем городе, Монче не тронули. Он даже ходил смотреть, как они отступают, и его высокая сутулая фигура путалась среди грохочущей массы бегущих войск.
Не тронули Монче и хмурые милиционеры, восстанавливающие порядок на полусоженных улицах. Они старались не замечать, что на его заношенном кургузом пиджаке сверкали всегда начищенные до ослепительного блеска два старорежимных Георгиевских креста.
Даже мальчишки – вечная гроза болезненных бродяг – Монче щадили. Лишь иногда окликали они его посреди улицы и грозно вопрошали:
– Номер вашей винтовки?
– Тысяча двести восемьсот сорок два, – чеканил в ответ Монче, вытягиваясь по стойке «смирно».
Номер этой винтовки спас однажды от провала заезжую знаменитость, блиставшую в жанре модного по тем временам сценического гипноза. На своем единственном сеансе мастер по наведению транса приглашал на сцену всех желающих и проделывал с ними невероятные вещи. Кто-то плавал прямо на дощатом полу сцены, кто-то собирал там же несуществующие цветы, и все вместе объяснялись в любви маэстро – мужчине усатому и в летах.