Да и Гейне, проделавший примерно тот же путь – мучительный, порой постыдный, порой трагедийный, – не смог пройти мимо своего предшественника, у которого бьется сердце немецкого народа. А путь был извилистый. «Есть три ужасные болезни: бедность, боль и еврейство». Однако позже: «Я всего лишь смертельно больной еврей, воплощение страдания, несчастный человек». Названный Хаимом, откликался уже в юности на имя Гарри, стыдясь своего подлинного имени; затем и Гарри переделал на чисто арийское имя Генрих. Что не мешало в другой период жизни писать: «Мы, ученые евреи, постепенно совершенствовали немецкий стиль». В письме Мозесу Мозеру: «Если он – Эдуард Ганс – делает это /Принимает христианство. – Автор./ по убеждению, то он дурак, если из лицемерия, то он подлец. Признаюсь, мне приятнее было бы услышать вместо новости о крещении новость о том, что Ганс украл серебряные ложки». Через месяц сам крестился. Не по убеждению. Получил, по его же словам, «входной билет в европейскую культуру». Впрочем, не нам судить. Страшные времена были, есть и будут. И не осуждения, а сострадания заслуживают эти люди, великие и безвестные, вынужденные ломать себя, свои бессмертные души ради даже не благополучия или права на жизнь, а ради той же души, творящей и бессмертной. Ибо «Лорелея» Гейне бессмертна. Как и «Песни об умерших детях» Малера.
И это – так. Посему не буду менять названия Интермедии.
… Ближе к Рылеева, где-то между Саперным и Гродненским переулками взгляд нашего Мечтателя упал на двухэтажный особняк терракотового цвета, украшенный кремовой лепниной, с фигурами двух атлантов, которые привычно взвалили на свои плечи тяжесть балкона. Балкон же был в три окна, окна второго этажа – высокие, сверху овальные, обрамленные колоннами, в центре здания – «царский» подъезд, фигурки младенцев путти поддерживали карниз фронтона, к центральному зданию были пристроены флигель и конюшни – особняк! Окна первого этажа мало отличались от окон второго, может, только размером. Дом и ранее поражал воображение – изысканное необарокко, но в обрамлении просыпающегося июньского утра он превратился в сказочный дворец. Саша неоднократно проходил – пробегал мимо этого дома, но то было жарким летним днем или дождливым осенним вечером, либо в морозную ночь – не до романтики и сентиментальных грез. Да и вообще, некогда было разглядывать лепнину. А тут взгляд упал…
И – о, чудо! – воскликнула бы Лидия Чарская и была бы права, доживи она до этого момента. В зыбком мареве петербургской зари Мечтатель и Музыкант увидел совершенно обворожительных девушек. Они сидели у раскрытых окон первого этажа, кто-то – прямо на подоконниках. Их распущенные волосы чуть шевелил легкий просыпающийся дневной бриз, несший дыхание Невы и Балтики, лица, обнаженные руки, приоткрытые плечи отражали пастельные тона легких облаков. На них были светлые свободные одеяния, и их облик, в чем-то монашеский, движения рук, улыбчивые лица сливались в гармоническое единство с этим утром, городом, душевным состоянием времени и места. Сказочная, нереальная картина. Нимфы. Не знаю, щипал ли себя Саша… Так или иначе он приблизился к ним и убедился, что это не киносъемка (а это первое, что пришло ему в голову после шока и оцепенения), не постановочный эффект: туристов или зевак на улице в 4 часа утра не было, – это были реальные, прекрасные, как ему показалось и в чем он убедился, молодые женщины, девушки, и они улыбались ему… Когда он поравнялся с окнами, одна из них спросила: «Молодой человек, у вас нет закурить», – и это несколько разрушило очарование белой ночи времен Федора Михайловича, но не слишком. Саша тут же сообразил, что и в те, романтические времена дамы курили пахитоски; ему привиделась пачка «Египетских» – тонких папирос популярнейшей фирмы «