Их – всё больше. Всё лучше они.

Я-то знаю об этом, поверьте.

Мне виднее – в мирской круговерти.

Всё я вижу – издалека.

Пусть судьба моя – нелегка.

Но – крылата моя душа.

Надо мною – семь звёзд Ковша.

Предо мною – тернистый путь.

Постиженье эпохи. Суть.

Вырастают книги мои.

(Нити. Шлюзы. Узлы. Рои.

В яви. В памяти. На пороге).

О былом. В том числе – и о СМОГе.

Может быть, книгу эту даже – подумать ведь только, неужели такое бывает? – издадут, и, причём, что вовсе уж удивительно для меня, по причинам каким-нибудь нынешним, крайне важным и мне-то неведомым, по высоким соображениям, продиктованным чувствами добрыми к этим жгучим, колючим, пылким и пристрастным воспоминаниям, очень личностным, крайне искренним и оправданным верностью долгу, речи русской, дороге тряской по холмам, которые, кстати, были тоже когда-то людьми, существуют люди-холмы, (или так, в переводе моём: есть особые люди средь нас, что встают, подобно холмам, и грядущее прозревают настоящего много лучше и отчётливей, чем былое), как сказал, холмом поднимаясь над Парижем, Аполлинер, вовремя, а не когда-нибудь, неизвестно – когда, потом.

Всё у нас может быть.

И поэтому я сейчас не стану особо вдаваться в подробности нашей с Губановым непростой многолетней дружбы.

Ведь задача моя теперешняя – только вкратце сказать о СМОГе.

Потому-то я и работаю.

Знаю себя, и поэтому сразу же, прямо, замечу: вовсе не исключено, что я, человек, по мнению некоторых оглоедов современных, десятого сорта, из тех, что сейчас процветают на чужих костях и заслугах, не желая их замечать, потому что вмиг обнаружатся всё ничтожество их и убожество непотребное, безобразное, беспросветное, просто мрак, за которым завистливый зрак, лживых слов бестолковый тон, бред без продыха, страшный сон, совершенно непредсказуемый, возьму вдруг да увлекусь – и вместо того, чтобы сделать, не забыв про строгий отбор, этакий чёткий обзор интересных давнишних событий, о чём-нибудь да поведаю – о забавном ли, о трагичном ли, – как обычно, под настроение, по наитию, по чутью.

Всё может быть в моей книге.

Как и в жизни. Как и в судьбе.

Ничего. Я привык. Работаю.

Как умею. Как получается.

Тот, чьим светом жив я, всё видит – и добра мне, знаю, желает, и поэтому направляет, как и прежде, на верный путь.

Нить духовная в небе вьётся, связь незримая остаётся в мире этом, где песнь поётся, чтобы века высветлить суть.


…Но вернусь – в былое. Туда,

где вставала в ночи звезда

надо мной, где с нею светло

было в том, что вскоре пришло, —

в наважденье, в бреду сплошном,

в том, что длилось там, за окном,

где в аду кромешном, в раю,

выжил я – да так и стою,

в одиночестве, в мире гроз.

Всё – надолго. И всё – всерьёз.


Итак, любезный читатель, на протяжении всей осени шестьдесят четвёртого, и зимой, в декабре, метельном, студёном, и несколько позже, потом, в январе пришедшего, нового, с надеждами светлыми, года, мы с Губановым существовали в преддверии некоем смутном чего-то необычайного, которое вскоре должно было с нами произойти.

Мы это слишком уж остро чувствовали, настолько пронзительно, что другого просто быть не могло.

Мы ждали этого, ждали так искренне, так наивно и страстно, что чуду явиться вовремя никто бы не помешал.

Нужно было – только слово.

То, главное, что в начале.

То, жизнетворное, точное, из которого всё потом неминуемо произойдёт.

Некий мир будет создан. Живой.

И Губанов – нашёл это слово.


Помню, как в январе шестьдесят пятого года, за день до моего дня рождения, который надеялся я провести у себя на родине, в родительском добром доме, с приобретённым заранее, назавтра, недолго ждать уже, билетом на поезд в кармане, с предвкушением праздничным скорого, если честно, то долгожданного, эх, успеть бы собраться, отъезда, и, хотя и совсем небольшого и давно для меня привычного, но всё-таки очень приятного и настраивавшего всегда на хороший лад, путешествия, ждал я друга в месте условленном, крайне заинтригованный его телефонным, таинственным, полушёпотом, сообщением о том, что сказано мне будет нечто неслыханно важное.