Недостатка в фураже мы в продолжение разъезда не терпели. В многочисленных деревушках можно было легко достать чумизную солому и гаоляновое зерно, которое наши кони ели с удовольствием. Куры, утки и прочая птица здесь находились в изобилии, лишь с непривычки трудно было обходиться без хлеба – кроме сладких китайских печений на бобовом масле другой мучной пищи здесь не найти.

Местность здесь, как и вообще во всей Северной Маньчжурии, малокрасивая: скалистые, большею частью голые, лишь местами покрытые убогой растительностью горные хребты, с разбросанными по падям убогими, большею частью из двух-трех фанз, деревушками, с многочисленными, быстротекущими горными ручьями…

Несмотря на раннюю весну, поражала скудость животного мира – не было почти совершенно тех звуков пернатого царства, которыми так полон весенний воздух Европейской России. Лишь по долинам горных речек попадались более зажиточные деревушки, выглядевшие особенно весело благодаря многочисленным вишневым деревьям, в это время года покрытым чудным цветом…

Мы вошли в деревню Цау-Хе-Гау в полную темноту и, разбудив старого китайца, владельца лавки, кое-как устроились на ночлег. Не имея более недели никаких сведений из действующей армии и надеясь узнать хоть что-либо о движении наших частей по большой этапной дороге, я попробовал вступить в разговор с нашим «джангуйдой» (хозяином) на том особенном воляпюке, который неизменно служил нам при объяснениях с китайцами.

– Ходя! Лускуа джега дау ходи?[1] – начинаю я.

– Ибена Тюренчен пау-пау, лускуа ламайла, – Лаоян ходи[2], – таинственно сообщает «джангуйда».

– Все врет, мерзавец, – возмущаюсь я, – слышите, капитан, говорит, наши отходят…

Наскоро закусив холодной курицей и выпив чаю, ложимся спать. Ночью подымается ветер, начинается дождь, к утру усиливающийся, – плотнее стараюсь с головою укрыться буркой…

– Ваше высокоблагородие, вставайте, – будит меня вестовой. В фанзе холодно, сыро, дождь выбивает частую дробь по оклеенным бумагою окнам, слышен какой-то равномерный грохот, точно от многочисленных двуколок или телег, идущих по дороге.

– Наших, сказывают, японцы побили, – сообщает вестовой, – на Лаоян отступают, вон, слышите, артиллерия идет; раненых по дорого тоже много идет…

Как ошпаренный вскакиваю с кана и бросаюсь на двор, где капитан, стоя без фуражки у ворот, разговаривает со стрелковым офицером в бурке и мохнатой мокрой папахе на небольшом белом «манзюке».

– Неужели и орудия бросили?!

– Пришлось оставить; слишком уж неравные силы были, да и потери громадны.

– А как велики наши потери?

– В одном 11-м полку около 900 нижних чинов выбыло из строя; некоторые роты без офицеров остались…

Боже! Что же это? Неужели поражение? Неужели слышанное мною правда? Оставлены орудия, оставлены раненые и убитые на поле сражения… Маленький, еще вчера казавшийся таким ничтожным, япошка перешел Ялу, отбросил нас на север, захватил наши орудия, наших раненых, оставшихся на поле битвы…

Да, это так! Об этом свидетельствуют эти подбитые, искалеченные орудия, эти редкие, наполовину осиротевшие роты, эти бледные, с перевязанными головами, подвязанными руками, в мокрых серых шинелях люди, что поодиночке или кучками по два-три человека под дождем, по липкой грязи этапной дороги отходят на север… Сердце больно сжимается, слезы навертываются на глаза, не хочется верить ужасной истине…

Молча, не обменявшись с капитаном ни словом, вошли мы в фанзу. Угрюмо и как-то поспешно, точно желая скорее уйти от ужасной действительности, казаки седлали коней.

Молча, без чая, тронулись мы в путь на север по направлению к ближайшему этапу Ланшангуань. Под мелким, сеявшим, как сквозь сито, дождем по обочинам дороги, вытянувшись справа по одному, шел наш разъезд. Мы обгоняли зарядные ящики, обозы, длинные вереницы казенных двуколок с ранеными. Угрюмые, землистого цвета лица, забинтованные розовой марлей головы виднеются из-под серых мокрых шинелей… По обе стороны дороги бредут по липкой, глинистой грязи еще раненые. Многие в изнеможении ложатся прямо в грязь у самой дороги или, припав к земле, пьют из лужи грязную, желтую воду… Я спешиваю мой разъезд и сажаю на коней наиболее приставших. Но уже несколько шагов далее опять попадаются выбившиеся из сил, изможденные люди, лихорадочным, полным отчаяния взглядом молящие о помощи, без перевязки, без пищи двое суток бредущие по липкой грязи… Я отворачиваюсь, будучи не в силах им помочь.