Было 20 мая. Солнышко по настоящему, по майскому – весеннему грело с неба. По всему было видно, что наше и здесь возьмёт, и лица у всех были весёлые и солнце-то, казалось, светит будто только нам и травка зеленеет, и жаворонок в небе будто только для нас поёт победную песню. А в полуверсте неугомонно хлопали винтовки, ухали орудия и строчили неугомонные пулемёты. Солнце зашло, и разгоревшийся заревом заката запад стал потухать. Медленно мрак ночи окутал и поле битвы и хутор, плотину с околицей, пересечённой линией наших окопов. Но стрельба всю ночь не затихала по-прежнему, то усиливаясь, то ослабевая, только уханье орудий прекратилось.

В хуторе не спали. Всю ночь по улицам хутора шмыгали конные и пешие люди с донесениями в штаб полка, то в штаб дивизии, которые находились здесь же. Неутомимо работали полевые телефоны. То и дело слышалось: «Немедленно прислать. Наштакор приказал… Слушаешь?». Жизнь кипела, но из штабов, как из мозгов по нервам, сыпались приказания, распоряжения по всем участкам фронта.

Началось утро. С восходом солнца с особенным усердием вновь заухали орудия, залились по всему фронту пулемёты, поднялась отчаянная трескотня винтовок. Всё сливалось в один невообразимый гул. Кажется, небо рушилось. За каждым новым гулом орудия старики и бабы, наблюдавшие за позицией, удовлетворённо вскрикивали: «Ага га-га… Поддай, поддай родимые. Так их, так их анчихристов …Это им не курочек жаренных да яичницу есть… Мучители проклятые».

– Да как же, родимые, – жаловалась старуха, вытирая глаза завеской, – и говорит, казаки больше не придут, – мы их всех в Чёрном море потопим. Вон он, ирод пучеглазый, что ж мне сплясать свелишь, коли у меня там и дед и двое сыновей?».

– Не приведи Бог, чего натерпелись – вставил старик: мучили одно слово: ночь полночь вваливается, жарь ему, вари и штык наставляет. Шапку не снимет, Богу не помолится, а на Спасителя, – это говорит товарищ наш. И как Господь их терпел! Душу вымотали.

Канонада вдруг стихла, все насторожились.

– Что это значит?

– Сбили… погнали проклятых, – крикнул промчавшийся мимо казак.

– Слава тебе Господи, – зашептали старики и бабы, и истово стали креститься.

Красных, действительно гнали. То там, то здесь лежали их трупы; по полю разбросаны ранцы, винтовки, патроны и т. п.

– Зажаривают… Уйди с дороги, – шутили казаки.

Через час – полтора был занят и хутор Чеботовский. На улицах появились навстречу казакам бабы с кусками хлеба и кувшинами молока.

– Ешьте родименькие, ешьте, – голосили они: не думали не гадали видать вас… Обобрали нас, проклятые; всех быков и лошадей забрали.

Весь хутор наполнился гамом: то голосила безутешно баба – мать пятерых детей, узнавшая о смерти мужа, то взвизгивали ребятишки, встретившие отца; и радость, и рядом слёзы тяжёлого горя. Повидавшись с родными, наскоро собравши в ранец домашнего съестного, спешили казаки через гору, откуда ещё доносились редкие орудийные выстрелы.

– Далеко уже наши, – говорили казаки – видно красные жарят все переменным алюром, без пересадки.

К вечеру хутор наполнился подтянувшимися на ночлег обозами. Засветились огоньки разложенных у обозов костров. Стемнело. Шум угомонился. В мягкой вечерней темноте, откуда-то поблизости послышался сильный теноровой голос:

«Вой-да там за речушкою, там за быстрою… е-е-вой» … и несколько дружных голосов подхватили любимую казачью песню: «Там ходили, там ходили млад донской казачок». Зазвенел подголосник. С чувством и любовью исполнялась песня с излюбленными «коленами» и своеобразными, и милыми донскому казаку «е-е-вой», которые вносят в песню характерные черты и красоту, понятную только казакам. Песня повествовала о том, как за той речушкой тяжело раненый казак умирал, и своему другу верному «вороному коню» приказывал «бежать на Тихий Дон, снести родным поклон». А на церковной площади у колодца, поставив вёдра, стояли гурьбой бабы и, затаив дыхание, слушали звуки родной песни, и от времени смахивали со щеки слезу. Долго в эту ночь не спали освобождённые жители, делясь пережитым».