Стяжал я вдохновенья дар
И, радости бессмертной бард,
Возжег в душе небесный жар.
Любимую я потерял,
В ней было все мое добро;
Но я у солнца луч украл
И превратил его в перо.
Я жизнь и славу пережил,
Преодолел земную глушь
И дух свой вольный приобщил
К бессмертному созвездью душ.

Приглашение в вечность

Пойдешь ли, милая, со мной –
о девушка, пойдешь ли ты
в туман и холод ледяной,
в ущелья мглы и темноты –
туда, где не видать не зги,
где в никуда ведут шаги
и ни звезды во мгле ночной, –
пойдешь ли, милая, со мной?
Где вал восстанет выше скал,
и в прах осядет горный кряж,
и превратится пик в провал,
и мир исчезнет, как мираж, –
не испугаешься ли тьмы,
где будем мы – уже не мы,
где нет ни рук, ни губ, ни глаз,
где братья не узнают нас?
Пойдешь ли, милая, со мной
в ту смерть, несходную с земной,
где станем вместе ты и я
жить без имен и бытия –
жить вечно – и ничем не быть,
лишь зыбкими тенями плыть
в пустой бездонности небес –
другим теням наперерез?
Готова ли ты жить, скажи,
в таком краю, где нет межи
меж настоящим и былым,
где мертвые равны живым?
Тогда ступай вослед за мной
глухой стезей в туман ночной.
Не бойся пугал тишины –
мы с вечностью обручены.

Я есмь…

Я есмь – но что я есмь, не знаю; слово
Забыто, как я сам для всех забыт;
Я есмь самоуправец бестолковый
И самоед – ловец своих обид
В мучительных, туманных снах былого;
И все-таки я есмь, я жив – болит
Душа, но я живу – в забвенье, в горе,
В ничтожестве, часы и годы для
Под вечный шум не молкнущего моря, –
Как на песке руина корабля.
Я всем чужой (кому ж ярмо на шее
Захочется) – чем ближе, тем чужее.
Скорей бы мне уйти из сей пустыни
В тот край, где нет ни плача, ни тревог,
Чтоб с милым Богом пребывать отныне
И спать, как в детстве, – спать, не чуя ног,
На ласковом лугу, как на холстине:
Внизу – трава, вверху – лишь купол синий.

Часть II

Викторианцы

«Я слышу голос, говорящий в ветре!» (Альфред Теннисон)

Он говорил: «Для меня несомненно, что есть некое всеведущее Верховное существо: не может быть, чтобы хоть одна жизнь на свете прошла неузнанной до конца или непонятой».

Из воспоминаний Одри Теннисон

Наверное, никто из английских поэтов не пользовался при жизни такой общенациональной славой, как Альфред Теннисон (1809–1892). Никто не испытал посмертно такой жестокой переоценки. Новые поколения, для которых само слово «виктори-анство» сделалось синонимом пошлости и ханжества, не пощадили главного поэта ушедшей эпохи. Джеймс Джойс придумал ему прозвище «Лаун-Теннисон». Уистан Оден в предисловии к «Избранным стихотворениям» (1944) назвал его «самым глупым» из английской поэтов. И добавил в издевательской сноске: «Т. С. Элиот заметил мне, что он мог бы припомнить двух-трех английских поэтов еще глупее, и я был вынужден с ним согласиться».

Томас Элиот, обладавший достаточно широким вкусом (он ценил и своего антипода Киплинга), называл Теннисона еще и «самым печальным из английских поэтов». «Он знал всё о меланхолии – и больше ни о чем», – соглашается с ним Оден. Оба поэта-критика признавали исключительную музыкальность стихов Теннисона, их техническое совершенство, и все-таки из такой оценки невольно возникает образ, достойный кунсткамеры: огромное чуткое ухо, полностью отделенное от мозгов.


Альфред Теннисон. Фото Джулии Маргарет Камерон, 1880-е гг.


«Посмеемся над насмешниками», – сказал Йейтс. Прошло еще несколько десятилетий, и перспектива вновь сместилась. Нам смешно читать комментарии Одена к «Улиссу», в которых он категорически осуждает Теннисона за отказ его героя «стать ответственной и полезной личностью», за «прославление героя-денди». Мотивировка кажется заимствованной из советских учебников. Остается только заклеймить как «лишнего человека» постаревшего Одиссея, отправляющегося в свое последнее плавание за Геркулесовы столпы.