* * *

Мама размазывала оранжевый тональный крем по лицу, а по краям оставалась линия, будто маска. Доставала из косметички кисточку, подставляла под струйку воды и рисовала на веках серые линии – прямо над ресницами. Потом подносила к глазам кисточку туши и моргала. Снимала колпачок с красно-коричневой помады и красила верхнюю губу, а затем нижнюю.

У меня тоже был небольшой набор косметики: пурпурная помада размером с пробник, рыжеватый тональник и фиолетовые тени в футляре с зеркальцем и кистью-спонжиком. Был еще лак для ногтей: розовый, темно-бордовый и прозрачный с серебристыми блестками. Все эти вещи и пустой фиолетовый флакон от духов, которые подарила мне бабушка, я хранила на пластиковом подносе, отделанном под перламутр.

На дне маминого шкафа лежала коробка с украшениями и еще одна – со старой косметикой. Когда мне было три и я танцевала балет на отчетном концерте, мама достала эту коробку и накрасила меня ярко-розовой помадой, румянами и голубыми тенями. Старая помада на вкус была кислой.

Не помню, как танцевала, но помню, что на сцене было довольно темно, несмотря на обеденное время, и помню, как стояла за кулисами с девочкой в желтой пачке. Она схватилась за желтые бретельки, сдернула их вниз и вдруг оказалась совершенно голой. Она посмотрела на меня. На лице – чистый ужас.

Не помню ни одного па, которые мы учили, но помню, что каждое занятие мы начинали на белых крестиках, нарисованных на полу, потом вприпрыжку бегали по комнате, а когда пианист переставал играть, бежали каждая к своему крестику. У остальных всегда получалось отличить свои белые крестики от чужих. Не знаю, как они это делали.

* * *

Наша соседка из дома через ограду родила. Один раз мы с мамой присматривали за крохотным мальчишкой, пока его мама ушла к доктору. Никогда прежде я не видела младенца так близко.

Мы сидели в маленькой детской, малыш лежал на спине в люльке на белой мягкой пеленке. Иногда он рыгал, и тонкая белая слюнка вытекала у него изо рта и стекала по щеке на белую ткань. Мама убирала пеленку, вытирала ему рот и кидала пеленку в корзину, заменив на свежую.

Она садилась обратно, и мы смотрели на ребенка: что он сделает? Тут же он снова рыгал, снова белая слюнка текла на белую ткань. Мама убирала пеленку с крошечным мокрым пятнышком, кидала в корзину, стелила новую под маленькое подтекающее существо.

Спустя три или четыре раза я посмотрела на горку пеленок в корзине: едва запачканных, почти нетронутых. Мы сидели, смотрели и ждали, пока он снова рыгнет. Он смотрел на нас. Смотрел своими большими глазами. Молчал. Молча рыгал и терпел, пока мама, подняв его за ноги, вытаскивает из-под него стеганую пеленку и стелет новую.

Мама смотрела пристально и сидела подобравшись, готовая действовать, если ребенок снова срыгнет. Было видно, что она гордится тем, как быстро замечает течь, как, едва дотронувшись до мальчика, заменяет пеленку. Словно дать ему лежать на запачканной пеленке – высшая форма халатности. Словно дотронуться до него значило потерять в эффективности.

Он смотрит, как мы смотрим на него. Большие глаза. Молчим все втроем.

Три пары наблюдающих глаз. Гора стеганых пеленок. Слабый запах кислого молока.

«А у моего рождения какая история?» – спросила у мамы.

Я знала только, что меня из нее вырезали. Что схватки начались, но быстро прекратились, и ничего не оставалось делать.

Врач сказал: «Какая же красавица», когда вытащил меня, а мама подумала, что это он о ней.

Иногда, рассказывая эту историю, мама, словно ножом, проводила ладонью поперек живота. Шрама я никогда не видела.