– На смерть идете! – заговорил он торопливо, упираясь мне в грудь здоровой рукой. Нервы, столько времени державшие его в напряжении, сдали, он сел на колею и вдруг заплакал – со зла и от бессилия, от жалости к себе и к нам.
Этот плач как будто накидал в душу мне горячих углей… Я помог бойцу встать.
– Успокойся, – сказал я, хмурясь. – Ты просто устал.
– Устал… – горько и с обидой повторил боец. – Эх, лейтенант! Хочешь, пойду с вами назад? – В этом вопросе было столько решимости, что малейшее наше колебание – и он вернулся бы.
Я сказал мягко и участливо:
– Добирайся до медсанбата, дружок…
Боец молча отвернулся от меня и, дернув за рукав своего товарища, как будто с неохотой побрел дальше. Я ощутил в себе обычное тревожное нетерпение – казалось, без нас там, в батальоне, произойдет что-то непоправимо-страшное…
– Надо спешить, – сказал я Стоюнину и прибавил шагу.
Лейтенант выглядел все таким же безмятежным, как будто встреча с ранеными бойцами не произвела на него никакого впечатления. Он ответил что-то, но я не расслышал: низко над землей, почти касаясь острых вершин елей, прошли с неистовым воем немецкие бомбардировщики. Когда вой утих, сзади послышалось тарахтение колес. Мы оглянулись – по дороге пылила парная повозка. В передке ее стоял ездовой, весь какой-то взъерошенный, седой от пыли, и безжалостно хлестал взмыленных лошадей. Наших знаков задержаться он даже не заметил, и мы, побросав в повозку мешки и шинели, вскочили на ходу. Мы сразу поняли, почему ездовой не щадил коней: от него зависела жизнь и смерть бойцов – он вез в ящиках патроны и несколько караваев черного хлеба.
Вскоре нашу подводу обогнали, пыля и сигналя, четыре машины, тяжело груженные снарядами.
– Это артиллеристам! – с надеждой закричал ездовой, обернувшись к нам, и хлестнул лошадей.
Лес, а особенно его опушка, заметно ожил. Дорогу пересекли артиллерийские упряжки; подминая деревца, проползли танки, закиданные увядшими ветвями, похожие на шалаши; виднелись стволы орудий, чуть вскинутые вверх, украшенные зелеными листьями, точно венками. И всюду бойцы, сосредоточенные, отрешенно-неторопливые, готовые ко всему. «Так выглядят люди, прошедшие через самые страшные испытания; они продолжают спокойно идти на грани жизни и смерти», – подумал я не без гордости, невольно причисляя себя к ним. Я попытался мысленно увидеть свой путь в будущем и ничего не мог представить себе явственно: все хаотически нагромоздилось и заволоклось дымом, багровым от огня, смутно различались толпы людей и среди них я, живой, устоявший во многих бедах…
Ездовой придержал лошадей.
– Капитан Суворов вон там, за крайними дворами, около сарая, оттуда он командует. А мне – туда. – И когда мы сошли с повозки, прибавил с тоскливым сокрушением: – Что это фашист не стреляет? – Очевидно, он хорошо знал, что следует за таким затишьем.
Мы отделились от лесной опушки и полем, напрямую, пошли к крайним дворам. Над лесом, ласково грея, встало солнце, во все стороны осветились синие, радостные дали. Слева, на горизонте, острым углом врезаясь в желтое поле пшеницы, хмуро и загадочно темнел лес – там затаился враг. Между тем лесом и дворами пролегала широкая лощина с пересохшей речушкой. Батальон, откатываясь под вражеским натиском, зацепился на высокой кромке этой лощины и наскоро вырыл окопчики, стрелковые и пулеметные гнезда. В зеленой лощине, вспаханной тяжелыми гусеницами, мертво чернели подбитые или сгоревшие танки, возле них разбросаны темные пятна – должно быть, убитые, которых не успели убрать.
Лейтенант Стоюнин различил в траве среди кочек провода, они тянулись по огородам, выводя в проулок; обогнув избу, мы наткнулись на сарайчик, о котором говорил ездовой, – стены сплетены из хвороста, на крыше потемневшая от времени, слежалая солома. Возле сарая беспокойно переступала с ноги на ногу белая, словно лебедь, лошадь под седлом; нагнув голову к охапке свежей травы, она лениво шевелила нежными губами стебельки, сладко похрустывала. Неподалеку от нее мы увидели молодцевато подтянутого командира в аккуратной форме и щегольских сапогах со шпорами – это и был капитан Суворов. В нем было что-то театральное, напускное. Казалось, он сошел со страниц какой-то давно знакомой книги или появился из спектакля с беспечными гусарскими похождениями. Закроется занавес, и он предстанет уже другим, простым и, как все, обеспокоенным. Но занавес не закрывался, и мы наблюдали Суворова таким, каким он был, – наигранно лихим и требовательным. Перед ним тянулся с чрезмерной старательностью ефрейтор, коренастый, курносый, с удивительно плутовской рожей; вылинявшая, рыжая гимнастерка, куцая, с короткими рукавами, стянута на животе в сборки парусиновым ремнем, штаны на коленках пузырились, пилотка не могла прикрыть большой лобастой головы и чудом держалась на затылке.