Переезжал я в Бахту осенью в середине сентября. В рассеянном серебре неба, в грифельной серости штриховой ряби и обтрёпанной желтизне полуголых берёзок строгое было достоинство. Желточные листвяги убрали огня и растворились стволами, так что рыжие лапы отдельно висели густыми мазками на облетелой лесной подложке. Я ехал по Енисею на длинной лодке, до верху загруженной пожитками, которые довершал письменный стол. Четырьмя ногами он глядел в небо и, как Цаган-Шибэту, травленный первым морозцем, напоминал о перевёрнутых временах.

Ехал метров сто пятьдесят от галечного берега, на котором слоями-полосками пролегали отметки реки о разных уровнях. Выше шли тальники, за которыми ближе к устью Варламовки начался чахлый остроконечный ельник, серпообразно заломленный верховкой (юго-западным ветром).

Утка, одевшись в дорожное серое платье, уже шла на юг. Летел встречь мне и одинокий гоголь, как вдруг неожиданно и косо заломясь, метнулся книзу: следом нёсся сапсан. Вот он ударил сверху, впился когтями, и пернатый комок рухнул в Енисей. Борьба шла отчаянная, летели брызги. Гоголь что есть силы уходил в воду, а когти сапсана, видимо, уже вошли в замок в утином теле. Гоголь всё выгребал под водой крыльями, топя хищника, – взмахи сапсана становились тяжелей и отчаянней, крылья намокали всё сильней. То ли моё приближение поторопило сокола, то ли сам он, чуя погибель, ослабил хватку. Он отпустился от утки и тяжко потянул к берегу над самой водой. Гоголь же предовольно взлетел и, упитанный, споро потянул к югу. Сапсан ткнулся на галечный берег, а я приблизился и рассмотрел его внимательно.

Сокол сидел у самой воды, открыв клюв. Крылья были бессильно опущены, с них продолжала литься вода. Птица тяжело, всем телом дышала, и в такт этому дыханию сильнее приоткрывался клюв. Тёмный выпуклый глаз в оторочке жёлтой восковицы мне показался полным отчаяния. Вид этого красивого и стремительного хищника, попавшего в передрягу, поразил меня. Когда сильный оказывается в беде – есть в том что-то вопиющее.

3.

Оттого, что горы здесь начинались не сразу, я особенно жадно ловил их признаки: каменистое сжатие реки, первые скалы, сопку в повороте. Образ Восточной Сибири отвоёвывался у равнины долгой ездой вдоль низких берегов, однообразных поворотов, и от этого синяя сопчатая даль оказывалась ещё более выстраданной, добытой, а поиск давал настоящее счастье. На обратном пути каменная сторона отпускала так же терпеливо и постепенно, осторожно возвращая в широкий разлив Енисея.

Охотились мы с Толей с общей базы на красном яру, где я когда-то лежал на кровати с шишечками и разглядывал полки, сыто набитые запасами. С этой избушки мы и разошлись настораживать: Толя вверх, а я вниз, до избушечки, где порол флюс ножом. Какой-то приэкспедиционный немолодой чудак сплавился, прошел кусок реки на нашей «казанке», которую потом вытащил на берег у подбазы, откуда его, видимо, забрали на вертолёте. «Казаночку» он оставил в камнях полуперевёрнутой, подпёртую палками как навес – скорее всего, укрывался от непогоды. Какая-то была ещё записочка, что, мол, бегу от инфаркта. Но главной диковиной оказалась книга Блока из собрания сочинений. Толсты тёмно-синий том – стихи и статьи. Книга была прострелена из «тозовки». Что за расстрел учинил неизвестный горе-читатель, кого казнил и в каком порыве?! Эту дырочку 5,6 мм я хорошо помню, она как след компостера прошивала каждую страницу. Ямка с трещинками, вмятая в бумажную толщу, стаканчик в стаканчик скрепляющая страницы так, что приходилось разлеплять.

До вытащенной «казанки» кусок реки, кажется, стоял, и я ушёл туда пешком. Выше базы река ещё шуговала, и Толя, поехавший вверх на лодке, как выяснилось, еле пробился – лёд шёл «мятикóм». Дойдя до «казанки», я сплавился на ней до избушки.