Чудно устроена память. Гора Хайыракан (Священный Медведь) не доезжая Шагонара оказалась справа от дороги. Сорок четыре года назад, стоя на коленях на спальнике и держась за передний борт кузова, я заметил и хорошо запомнил эту зубчатую сопку, похожую не то на корабль, не то на кристалл из особого, белёсого минерала. Но в памяти она осталась удаляющейся не с той стороны дороги, где на самом деле располагалась. Всю жизнь Хайыракан стоял перед глазами зеркально. Ярчайшая гора эта была важной отметиной на нашем возвращении в Кызыл в 1974 году. Не то корона из беловатых треугольников, не то почки тянутся к синему азиатскому небу. Не то розетка горного молодила, каменной розы. Не то огромные птенцы каменного дрозда простирают к небу раскрытые свои клювы.
На Барлык давно отсыпана гравийная дорога, на которую мы и свернули, недоезжая Хандагайтов. К Барлыку двигались по речке Арзайты. Всё близилось и близилось место, снившееся столько раз, что не узнать, где вправду виденное, где начертанное измученной памятью. И где же он – зубчатый гребень Короны и антенная сеточка лиственниц по северам? Распадки по южную сторону, отворяющие новую даль? Пока только степной склон, светлая замша, с зябью, рябью, какая бывает, когда гора выбита козьими и овечьими копытами.
Барлык – это река, впадающая в Хемчик, приток Енисея, и питающая мой Енисей, а значит и меня. Барлык – это мечта и тайна, но сейчас мы вторгаемся в неё с изнанки, против шерсти.
Наконец въезжаем в Цаган-Шибэту. Мост, щит с надписью «Барлык», и Барлык – долгожданный, настоящий, то блестит, то теряется в месиве камней, следах какого-то сноса, селя. Мы едем всё глубже и глубже по клину ущелья, нас уже не выдернуть из этой рубанины, обжима, но всё равно не верится и страшно остановиться. Колёса, ощупавшие скальную гребёнку Алтая, Саяна, Забайкалья и Приморья, с азартом припадают к щебёнке Барлыка, вышаривают куски поровней, чтоб покатиться без тряски и дрожева…
Склоны как по линейке спускаются с небес, и вот нежнейшие лиственницы по северам, а над ними лиловые вершины со снежком по складкам. Скалы, то в косую насечку, то тёсаные накрест, будто перерубал кто-то неверную работу. И видна вдали гора, напоминающая Корону, но, видимо, какая-то другая – ведь таких гор много и в Саянах, и в Прибайкалье: когда будто на острых кольях навешена лиловая шкура, а провисы особенно выразительны – столько в них размаха, разлёта и тяжести. Хорошо, что до Короны далеко: ведь ещё вёрст полста до перевала, с которого откроется вид на Монгун-Тайгу, Алтай и Монголию…
Едем по гребёнке, и вьётся сзади лежачим смерчем белёсая пыль. Вот проехали коронообразную гору и остановились у ущелья, очень похожего на Куве-Даба, где под лиственями стояла наша с Лёхой палатка и прыгала по шершавым сучьям белобрюхая чёрная белка. Напротив ущелья высоко на каменистом гребне круглое око в скале, в нём светится небо. А впереди смертельно знакомый округлый бок горы, Барлык уже скрылся под камни, и долина всё выше забирается в горы. Борта её становятся ниже и покатей, кругом складки, и зеленеет купоросной побежалостью горная тундра. Мы при таинстве речного рождения, у точки спасительного водосбора души, где небесная вода осаждается тихим бисером и серебряные бьют родники.
Холодея, вижу, что совсем немного Барлыка-то осталось нам с Пашкой. Что Корона-то именно та Корона, что такой Короной раз в жизни венчают и её не спутаешь, как и ущелье Куве-Даба, и вещий глаз в скальном трезубце…
Перед своротком на перевал встаём. Тянет студёным горным ветром, пробирает до костей – пью его с наслаждением. Вот кошара, откуда я слышал утренние крики клушиц. Вот зеленца по складкам и ложбинам, и по верху склонов замша с золотцем напросвет. Протираю ею ненасытные очи. Вот моя горная тундра, вот эдельвейсова поляна вверху, а ещё выше, небесней – место, где я пил чай у костра из сухого ерника. И шёл снег.